Выбрать главу
Ты там на шумных вечерах Увидишь важное безделье, Жеманство в тонких кружевах И глупость в золотых очках, И тяжкой знатности веселье, И скуку, с картами в руках…

Но была и еще одна Москва. Та, которую современники называли «очагом мысли». Тот же Герцен говорил, что, заглянув за фасад официальной жизни, можно увидеть, как «внутри совершалась великая работа — работа глухая и безмолвная, но деятельная и непрерывная». Там, в недрах общества, шла кипучая интеллектуальная жизнь. На лекции университетских профессоров Т. Грановского, С. Шевырева и других сходились толпы слушателей. Университеты называли «резервуарами умственной жизни народа». Кипит, волнуется «трудящееся сословие» студентов. На смену закрытым кружкам Сангурова, Герцена, Белинского приходят новые. Один из них, кружок Н. Станкевича, объединял лучшие умы Москвы. Одно и то же имя — Гегель — слышится всюду: «великий основоположник новейшей философии», «великий германец», как называли его тогда, откровениями своей диалектической системы увлек всех мыслящих людей. Журналы, как ни карает их правительство руками цензуры, учат публику думать, недаром их называют «вольной академией». Западники — Герцен, Белинский отчетливо видят трагические противоречия русской жизни. Славянофилы, при всей наивности их упований на крестьянскую общину, при всей идеализации патриархальной Руси, все чаще обращаются к современности, постепенно спускаясь из заоблачных сфер на многострадальную русскую землю. Встречаясь со многими москвичами, Брюллов вникал в их споры, прислушивался к доказательствам противников, пытаясь разобраться — кто же прав…

Для этой мыслящей Москвы приезд Брюллова и был великим событием. В нем видели художника, который своим творчеством окажется мощной силой прогрессивного лагеря. Вот что писалось в связи с его приездом в прессе: «Что теперь совершилось в картине, то совершится и в науке и в слове. Художнику надо было начать это завоевание славы европейской и предшествовать в общем триумфе нравственных сил нашего общества». Начало расцвета нравственных сил русского общества — вот что видели соотечественники в творчестве Брюллова, его считали предтечей расцвета русского искусства и высокой нравственности нации.

На самом себе Брюллов видел — да, искусство в теперешнем русском обществе занимало куда более важное место, чем в далекие времена его ученичества. Хоть нет пока специальных журналов по искусству, но раскрой любой из них — всюду есть раздел, посвященный изящным искусствам. А сколько выпускается книг по искусству, сколько гравюр, эстампов раскупается любителями — не счесть. Все интересуются искусством, много коллекционируют, мало кто не рисует сам, особенно среди литераторов. Нынче барышня считается недостаточно воспитанной, если хоть чуть не владеет живописью водяными красками. Молодые люди нарисуют вам и шарж на приятеля или директора департамента, и рисунок в альбом знакомой барышне. И неудивительно — рисунок преподается почти во всех учебных заведениях. Все растет, все ширится круг зрителей, увеличивается, а главное — разнообразится круг заказчиков. Уже не только дворяне, знать, но разночинные сословия, купечество, все чаще выступают в роли заказчика. Искусство врастает в каждодневную жизнь все более широких слоев народонаселения необъятной России.

Три дня спустя после приезда Брюллова в Москву состоялся торжественный обед в его честь, данный недавно учрежденным Художественным классом в доме Долгорукого на Никитской. Здесь присутствовала вся образованная Москва. Была даже выпущена брошюра с описанием торжества — пусть все те, кто не попал в число приглашенных, узнают, как москвичи чтят талант своего прославленного соотечественника. Знаменитый певец Лавров пропел своим приятным баритоном куплеты, специально сочиненные к этому случаю:

Тебе привет Москвы радушной! Ты в ней родное сотвори, И, сердца голосу послушной, Взгляни на Кремль и кисть бери! Тебе Москвы бокал заздравный! Тебя отчизна видит вновь; Там славу взял художник славный, Здесь примет славу и любовь…

Распорядителем обеда был граф Михаил Федорович Орлов. С еще одним замечательным человеком свела судьба Брюллова. Два брата, Алексей и Михаил, были точно две полярные стороны тогдашней русской жизни: Алексей в 1844 году сменит Бенкендорфа на посту шефа III Отделения. Когда А. Смирнова-Россет придет к нему хлопотать о пенсии для Гоголя, он презрительно спросит, а кто это такой, и добавит сквозь зубы: «Охота вам хлопотать об этих голых поэтах». Михаил же — член «Союза благоденствия», под кличкой «Рейн» он состоял в Арзамасе. Был близким товарищем Пушкина. Во время кишиневской ссылки поэта они особенно сблизились — Орлов командовал там дивизией. У себя в дивизии он отменил телесные наказания, старался облегчить быт солдат, строго взыскивал с командиров за произвол и жестокость. Обо всем этом, конечно, последовал донос в Петербург. Его отстранили от дивизии. В 1826 году привлекли к следствию по делу декабристов — он был связан с ними и родственными узами: его жена, Екатерина Николаевна Раевская, которую так ценил Пушкин, была родной сестрой Марии Раевской-Волконской, последовавшей за мужем в Сибирь. Алексей на коленях вымолил у царя прощение для брата. С тех пор Орлов жил в Москве. Он был окружен тут вниманием и почетом, как Чаадаев, как опальный генерал Ермолов. Но его деятельная натура жаждала применения сил. Он принадлежал к числу тех патриотов, которые надеялись что-то сделать в условиях существующего строя. Но николаевскому режиму не нужны были мыслящие люди, царь словно бы намеренно окружал себя льстивыми посредственностями. Так было удобнее и спокойнее. Герцен говорил, что Орлов похож «на льва в клетке».

Орлов был, по словам Рамазанова, «одним из полезнейших первоначальных деятелей Московского художественного общества», созданного в 1833 году. Вокруг Художественного класса группировались все видные московские художники — В. Тропинин, И. Витали, Е. Маковский, братья А. С. и В. С. Добровольские. Через бывших соучеников по Академии И. Дурнова, К. Рабуса Брюллов вошел в их круг. Со всеми ними он постоянно встречается в Москве. Входит в заботы устроителей Художественного класса, обещает им помочь, прислать свои работы для выставки. Очень уж ему по душе их высокая цель — «образование вкуса общественного», создание общедоступной картинной галереи, библиотеки и собрания эстампов, курса лекций по истории художеств. Среди учеников Художественного класса были и люди крепостного состояния. Кстати сказать, по просьбе Брюллова два ученика были освобождены от неволи своими владельцами — графом П. Зубовым и графом В. Мусиным-Пушкиным, бывшим декабристом, с которым художник будет и переписываться, и встречаться в Петербурге. Как, однако, показательно, что именно с такой просьбой обращается Брюллов к своим новым знакомым!

От бесконечной череды торжеств он в конце концов немного приустал. «Не люблю я этих званых обедов, — сказал он как-то в сердцах, — на них меня показывают, как зверя. По-моему, лучше щей горшок да каша, зато дома между друзей». Время свое Брюллов делит между друзьями, новыми и старыми, бесконечными прогулками по Москве, и конечно же, работой. Уже столько месяцев прошло, как он не писал маслом — в путешествиях работал только акварелью, сепией да рисовал. Он истосковался по самому запаху масляных красок: «Наконец-то я дорвался до палитры», — приговаривал он, потирая руки. И за полгода пребывания в Москве успел сделать столько, сколько иному бы едва осилить в добрых два года.

Один из членов-учредителей Художественного класса, московский губернатор князь Д. В. Голицын, дважды побывав у Брюллова, подал мысль заказать ему картину о Москве 1812 года. И москвичам, и Брюллову идея эта пришлась по сердцу: «Я так полюбил Москву, что напишу ее при восхождении солнца и изображу возвращение ее жителей на разоренное врагом пепелище», — с жаром воскликнул он в ответ на предложение Голицына. И теперь, бродя изо дня в день по широким площадям и тесным переулкам города, стоя на колокольне Ивана Великого или глядя на панораму Москвы с Воробьевых гор, он до отказа полон видениями минувшего. То ему чудится Дмитрий Самозванец, рвущийся с чужеземными войсками к столице, то мерещится трагическая фигура Бориса Годунова, то оживает образ Петра и казненных им здесь, на Красной площади, стрельцов, то рисуется в воображении тень Наполеона около кремлевских соборов… По Москве Брюллов бродил, не зная усталости. Иногда прогулки дарили неожиданные и презабавные впечатления. Как-то раз, идучи с друзьями по Новинскому бульвару, он увидел балаган с зазывной надписью: «Панорама последнего дня Помпеи». Вошли. Пред ними предстала грубая, безвкусная карикатура на брюлловское полотно. «Чудо!» — смеясь воскликнул художник. Когда же он заметил предприимчивой хозяйке балагана мадам Дюше, что Помпея у нее никуда не годится, та высокомерно ответила: «Извините, сам художник Брюллов был у меня и сказал, что у меня освещения больше, чем у него…» А другой раз в витрине книжной лавки он увидел не менее забавное свидетельство собственной популярности: литографию, которая тоже называлась «Последний день Помпеи». Ничего не скажешь, некий Федор Бобель, хоть рисовать решительно не умел, но зато обладал весьма пылкой досужей фантазией: это была действительно «гибель» брюлловской «Помпеи»…