Брюллов искренне, глубоко любил музыку. Случалось, музыка заставляла его плакать, хотя сентиментальность ему мало была присуща. Глинка, в свою очередь, не только любил, но и понимал живопись, сам с удовольствием рисовал. На одном из его рисунков — романтический пейзаж с мельницей — рукою Брюллова сделана надпись: «Скопировано весьма недурно». Глинка часто бывал в Эрмитаже, на выставках. В письмах из-за границы непременно делился впечатлениями от музеев. Их вообще сближало многое, от обыденных мелочей до самого существенного в человеческой жизни. Оба с детства были крайне болезненны и склонны к уединению. Да и потом нередко обоим приходилось преодолевать немощь плоти. Как говаривал Брюллов, «много бы сделал, да говядина не позволяет…» Оба — они были почти одинакового небольшого роста — имели привычку постоянно вздергивать голову, чтоб казаться выше. Оба задыхались в душной петербургской атмосфере. «Во мне господствует одно токмо чувство: непреодолимое желание уехать из ненавистного мне Петербурга. Мне решительно вреден здешний климат…» — не раз повторял Глинка. А Брюллов говорил: «Нет, здесь я ничего не напишу: я охладел, я застыл в этом климате…» Оба, бежав из Петербурга на исходе дней, будут похоронены на чужбине, обоим чужие люди закроют глаза, проводят в последний путь. Наконец, обоим довелось вывести свое искусство за пределы России: Глинка заставил мир услышать русскую музыку, Брюллов первым сделал имя русского живописца известным Европе.
Вскоре их еще больше сблизят семейные неурядицы. Глинка совсем недавно по искренней любви женился на Марье Петровне Ивановой. Семейная жизнь его сразу не задалась. Пустая, хорошенькая, тщеславная, юная супруга жаловалась знакомым, что муж тратит деньги… на нотную бумагу. Да и вздорный характер тещи делал домашнюю жизнь решительно невыносимой. Куда, как не к милой «братии» было бежать Глинке? Зачастую он, Брюллов и Яненко и ночевали там на диване с четырьмя разветвлениями, сделанными по рисунку Брюллова. Музыка была непременным участником «серед». Играл Глинка, пели профессиональные певцы, а иногда Глинка руководил импровизированным хором. Особенно ладно выходила у них песня Торопки из «Аскольдовой могилы». Иногда Кукольник писал куплеты, Глинка тут же перекладывал их на музыку, разучивал со всеми — вновь звучал веселый хор. Лучшие минуты наступали, когда Глинка садился к роялю и начинал петь сам. Все, кто слышал его, сохранили восторженные воспоминания о его манере исполнения. Голос его был необыкновенный — очень высокий тенор, гибкий, проникновенный, страстный. По словам А. Серова, он «погружался в самую глубину исполняемого, заставлял слушателей жить той жизнью, дышать тем дыханием, которое веет в идеале исполняемой пьесы». Глаза его, наполовину прикрытые веками, светились огнем. От быстрого движения коротких, крепких рук по клавишам мелькали белые рукава рубашки. Забывая в такие моменты об окружающих, он мог играть и петь часами, изредка отпивая из стоящего подле стакана глоток вина.
На одной из карикатур Николая Степанова Глинка сидит за роялем, за его спиною — Платон Кукольник и Яненко. За столом наедине толкуют о чем-то Нестор Кукольник и Карл Брюллов. На столе — подсвечник в окружении батареи бутылок. Рядом — опрокинутый стул. Тут и там — группы беседующих меж собою гостей. Степанов бывал здесь часто — он был женат на сестре Даргомыжского и вместе с ним входил в число завсегдатаев «серед». Целая серия его карикатур, сделанных на вечерах у Кукольника, была литографирована, воспроизводилась в журналах. Во время сборищ Брюллов и Степанов рисовали постоянно. Только Брюллов больше всего рисовал карикатуры на Глинку, от Степанова же доставалось всем. Из-под карандаша Брюллова вышло около двух десятков таких набросков, и всюду героем был Глинка: «Глинка на бале в Смольном», «Глинка обожаемый», «Глинка, поющий без голоса и без фрака», «Глинка в восторге от своих произведений». Брюллов рисовал без устали, с удовольствием, приговаривая: «Как же я его отпечатаю! а вот еще… и еще экземпляр… Сюжет неистощимый!» Рисуя, Брюллов тут же объяснял Струговщикову «таинства карикатуры», пояснял, какими чертами физиономии и фигуры надобно жертвовать в пользу «казовых, характерных частей». Нельзя сказать, чтобы Брюллов особенно владел даром карикатуриста. Многие его шаржи подчас неприятны, скорее уныло-сердиты, чем остроумны. Зато почти все они отличаются меткой характерностью лиц, тут уж сказывался его редкий дар физиономиста. Пройдет много лет. Не будет в живых Брюллова и Глинки. В Академии откроется выставка литографированных портретов композитора и статуэток, его изображающих. Струговщиков, поглядев экспозицию, найдет все выставленное не стоящим внимания и посоветует художникам, желающим увековечить память Глинки, обратиться к шаржам Брюллова, в которых его индивидуальность схвачена столь метко и полно, что «кто видел Глинку хоть раз, тот узнает его тотчас».
Странно, что за все годы существования «братии» Брюллову не пришла ни разу мысль написать Глинку. Скорее всего, он все откладывал, полагая, что времени на это достанет — им всем тогда казалось, что содружество их будет длиться вечно… До нас дошел лишь этюд, сделанный еще при их встрече в Италии: Глинка на нем сухощав, подтянут, молод. Брюллов изобразил его в тот момент, когда «под наитием вдохновения» его своеобычное лицо, далеко не красивое, сделалось, как говорил В. Соллогуб, «увлекательным», почти прекрасным. Еще больше недоумения вызывает то, что Брюллов видел, знал, что его карикатуры раздражают и не на шутку сердят друга, и все же не мог удержаться. Тут выражается какая-то странность в их отношениях, в основании которой не так-то просто разобраться через сто с лишним лет. Скорее всего, присущая Брюллову склонность к фарсу, склонность «пофа́рсить», нашла тут проявление. «Вязался же фарс, — вспоминал Струговщиков, — с его львиным затылком, грудью атлета и всегдашней, естественной прической Аполлона Бельведерского». Бывало, когда они всей компанией ездили за город — в Токсово или в Павловский воксал на музыку, Брюллов мог без тени смущения на глазах у незнакомой публики разыграть целое представление. Однажды он представил историю о продрогшей левретке (как когда-то Пушкин до двух ночи тешил А. Тургенева и Жуковского представлением обезьяны и собачьей комедией): он и дрожал, как испуганная, потерянная собачонка, и скулил, и глазами выражал тоскливое беспокойство. Все вокруг хохотали до слез, а Глинка сквозь смех сказал: «Вот этого музыкой не передашь».
Еще одна важная задача скрепляла сообщество — «Художественная газета». Струговщиков, который в 1840 году принял из рук Кукольника ее издание, пишет, что сходки имели часто «сподручный для газеты характер». Совместно обсуждались статьи, материалы очередного номера. Озабоченность «братии» делами искусства не исчерпывалась и этим. Как-то раз Брюллов получил от Нестора Кукольника записку, в которой тот сообщает ему, что на такой-то день назначен «осмотр» фронтона Лемера для Исаакиевского собора. Лемер был недоволен, как сделали отливку на фабрике Берда, и теперь должен решиться вопрос, кому передать этот заказ. Считая, что только Клодт может сделать это хорошо, Кукольник просит Брюллова: «Не откажись участвовать в этом визите… Не просят протекции, а только присутствия, потому что авось при тебе не решатся резко делать несправедливость…» Записка эта интересна не только тем, что показывает, насколько близко к сердцу принимала «братия» дела отечественного искусства, но и тем, что обнаруживает, какой высокой репутацией пользовался Брюллов — при нем «не решатся резко делать несправедливость…»
Что и говорить, много доброго, хорошего было в этом содружестве. Если б больше о «братии» нечего было сказать, то тогда Панаева можно определить, как мастера «диффамации собрата», и его свидетельства просто сбросить со счетов. К сожалению, это не так. Помимо тех, кто своим творчеством составлял гордость отечественной культуры — Каратыгиных, Петровых, Степановых, Даргомыжского, помимо таких передовых деятелей, как москвич Грановский, как бывший издатель «Телескопа» Надеждин, помимо этих людей у Кукольников нередко бывали и такие, кому порядочный человек не подал бы в те времена руки. Мало того, что появлялись всеми презираемые Булгарин и Греч или Осип Сенковский — с ним мы еще встретимся, поскольку он с недавних пор попал в число нечаянных родственников Брюллова. Бывали здесь и явные аферисты, игроки, спекуляторы. А что еще хуже — генералы Л. Дубельт, управляющий III Отделением, и Я. Ростовцев, известный в обществе тем, что в свое время донес о готовящемся восстании декабристов. Нередко вечера получались шумными, бестолковыми, невероятно пестрыми и многолюдными — собиралось до восьмидесяти человек. Гости заполоняли всю квартиру, толклись в гостиной, в столовой, где на противоположных стенах красовались друг против друга брюлловские портреты братьев Нестора: Павла, профессора Вильненского университета, и Платона, управляющего делами Новосильцева, и уже по тому, как он исправлял эту должность, пользовавшегося сомнительной репутацией. Все это скопище разных, ничем меж собой не связанных людей суетилось, гомонило, курило так, что к исходу вечера в квартире было не продохнуть. После полуночи люди случайные расходились. В столовой накрывался стол для своих, человек на двадцать. Выходил Нестор и своим характерным говорком на «о» сообщал: «До сих пор была только увертюра, опера начнется потом».