Брюллов многократно писал портреты певиц. И в Италии, и в России. В последние годы жизни, после отъезда из России, неизменная любовь к музыке вновь обратит его к этой теме. За несколько лет до портрета Виардо он начал портрет замечательной русской певицы Анны Яковлевны Воробьевой. Она была первой исполнительницей партии Вани в «Иване Сусанине». «Это редкая певица, такие голоса появляются на сцене веками. Надо ее беречь, как драгоценность!» — говорил Глинка. Но в те времена в России артистов не берегли — она получала грошовое жалованье, после спектаклей в дождь и слякоть дрожала, поджидая случайного извозчика. Директор театров А. М. Гедеонов кричал на нее, как на девчонку, то и дело грозил за малейшую провинность вычетом из жалованья и отсидкою в бутафорской. В конце концов он же, заставив ее петь мужскую партию в «Пуританах», стал виновником ее ухода со сцены — она сорвала голос. Но и после этого она была близка кругу Глинки, Мусоргскому. Вначале Брюллов хотел создать аллегорический образ певицы: «Я представлю Друиду, играющую на семиструнной арфе; звуки, издаваемые ею, изображу я в виде лучей, выходящих из арфы; в каждом луче представлю отдельную картину чувств и страстей, порождаемых или уничтожаемых волшебными звуками…» — так объяснял он Мокрицкому свой первоначальный замысел. Уже не в первый раз ему хочется попробовать изобразить «неизобразимое», найти в аллегорической форме способ отображения в зримых образах сложных понятий. Но, сделав пробу, он вновь, как недавно произошло и с аллегорическим замыслом, посвященным Пушкину, оставляет эту попытку изобразить самое музыку и пишет просто портрет певицы, которую тоже показывает поющей.
Дружеские связи с артистами, начавшиеся еще в далекой юности, не ослабевают с годами. Брюллов любит русский театр, не пропускает ни одного сколько-нибудь заметного спектакля, дружит с актерами. Особенно близки ему Самойловы, отец и сын, и братья Петр и Василий Андреевичи Каратыгины. Он пишет прекрасный портрет балерины С. Самойловой, первой жены Самойлова-младшего, начинает перед своей болезнью и портрет его самого. К сожалению, как и портрет Воробьевой, он остался неоконченным. И Каратыгин, и Самойловы принадлежали к семьям потомственных артистов. Самойлов-отец был известным тенором, в течение многих лет исполнявшим заглавные партии в русской опере. Его сыну особенно удавались роли в пьесах реалистического направления — Островского, Сухово-Кобылина, Писемского, Соллогуба. Он очень недурно рисовал. С годами у него даже выработалось обыкновение — прочтя роль, рисовать акварелью фигуру героя, которого ему надобно воплотить на сцене. Тут уж Брюллов мог оказать ему неоценимую помощь.
Василий Каратыгин вначале учился в Горном корпусе и даже сколько-то лет прослужил потом в департаменте внешней торговли. Но в домашних спектаклях — отец Каратыгиных был блестящим актером и режиссером, мать, трагическая актриса, не знала соперниц в ролях любящих матерей — так ярко проявился его трагический талант, что вскоре он, оставив службу, целиком отдается театру. Правда, он был актером старой, классической школы. По словам современников, являясь даже в ролях Чацкого или Онегина, он не мог освободиться от героического величия и «ходил в сапогах, как на котурнах». Василий, быть может, уступал москвичу Мочалову в силе чувства, но превосходил совершенством техники, образованностью, умом. Ему принадлежит заслуга перевода на русский язык почти сорока пьес, в том числе «Короля Лира» и «Кориолана». Он перевел несколько драм Дюма, которые с огромным успехом шли тогда на русской сцене. Вместе с женой, считавшейся после ухода Семеновой лучшей драматической актрисой, Василий побывал в Париже, где она брала уроки у прославленной мадемуазель Марс. Там они встретились и подружились с Дюма-отцом. Брюллову нравилось слушать рассказы умного, наблюдательного артиста о поездке, о встречах, о прославленном Дюма. Василий говорил о том, как поражен был Дюма, увидев, что русские знают Ламартина, Бальзака, Санд, Гюго, наконец, его самого не хуже французов. О том, как велико желание писателя побывать в далекой России. О том, как любивший почести и ордена Дюма, узнав, что Орас Верне был награжден русским царем орденом и подарками, тоже возжаждал такой же чести и преподнес Николаю пьесу «Алхимик» в нарядном переплете. Но, несмотря на то, что агент, доносивший об этих желаниях Дюма графу Уварову, писал, что «орден, пожалованный его величеством, будет лучше виден на груди Дюма, чем на груди любого другого французского писателя», царь на докладной Уварова написал: «Довольно будет перстня с вензелем». Царь, как известно, любил водевили, а драмы и их создателей не переносил — он как-то и Каратыгину сказал, что ездил бы в театр чаще, если б они поменьше играли драм. К тому же Дюма в 1840 году опубликовал роман «Записки учителя фехтования», в основу которого была положена подлинная история жизни декабриста Ивана Анненкова и его жены, французской модистки Полины Гебль, последовавшей за ним в ссылку. Роман был запрещен в России — Николай I не выносил малейшего напоминания о декабристах. Быть может, именно под влиянием рассказов Василия о встречах с Дюма Брюллов как раз в эти годы делает несколько изящных акварелей и сепий, изображающих сцены из «Королевы Марго» и других романов Дюма о жизни придворной знати XVI–XVIII веков.
Брат Василия Петр был прирожденный комик и к тому же талантливый водевилист. Он сочинил и переделал для сцены около семидесяти самых разнообразных пьес. Его остроты — экспромты, анекдоты, остроумные ответы — переходили в жаргон петербуржцев. Его коронной ролью была роль Загорецкого в «Горе от ума». Он хорошо помнил и любил в кругу самых близких друзей, в число которых входил и Брюллов, вспоминать, как под его руководством ставилась эта пьеса Грибоедова в школьном театре — для большой сцены цензура ее не допускала. Как приходил на репетиции автор, как частыми гостями в те годы бывали в театральной школе Бестужев и Кюхельбекер, как подружились братья с Якубовичем. Однажды он выпросил у Бестужева его адъютантский мундир для какой-то роли. Теперь, много лет спустя, он с печалью говорил: «Думал ли я, что играю в том самом мундире, в котором несколько времени спустя декабрист Бестужев разыгрывал опасную роль в кровавой драме на Сенатской площади?..» Хранил он в памяти и день 14 декабря: оба брата проделали тогда вместе с Якубовичем весь путь по Гороховой улице к площади. Видели, как Якубович, скинув шинель и обнажив саблю, встал во главе Московского полка. Снова судьба свела Брюллова с очевидцами трагедии. Слушая рассказы Каратыгина, он невольно старался припомнить, как для него прошли те месяцы. Покамест он под безмятежным небом Италии любовался творениями великих, трудился над копией «Афинской школы», в нарядных картинках изображал пифферариев и пилигримов, тут, на родине, еще многие месяцы спустя после 14 декабря его соотечественники, оказывается, жили в постоянном страхе — Каратыгин рассказывал, как часто можно было видеть на улицах фельдъегерскую тройку с каким-нибудь несчастным, которого везли на допрос, а у подъезда какого-нибудь дома карету с жандармами; из дома выводили очередную жертву, заталкивали в карету, рядом с кучером садился еще один жандарм — и отторгнутого от домашнего тепла человека несли быстрые кони навстречу беспощадной судьбе… После этих рассказов Брюллову куда яснее виделся подтекст и многих каратыгинских водевилей, подчас весьма смелых. Вовсе не смеяться хотелось теперь, слушая, скажем, диалог героев водевиля «Авось, или Сцены в книжной лавке»: «Светильников: Где „Повести и были?“ — Семен: Да вот тут были… — Светильников: Нет, это не те, были другие… А, вот они. Этих надо завтра послать в Сибирь… а вот этих на Кавказ…» Петр Каратыгин рассказчик был отменный. Острой наблюдательностью он был отчасти обязан своему пристрастию к рисованию. Хоть он живописи специально не учился («Тебе же хуже!» — сказал ему по этому поводу как-то Брюллов), но сам постоянно занимался акварелью. Некоторые работы — «Гоголь на репетиции „Ревизора“», «Группа актеров Александрийского театра» — показывают его способность метко схватывать сходство.