Выбрать главу

Он писал об этом иносказательно в каждом письме к жене, зная, что она передаст его слова товарищам. И дважды она уже напоминала ему: все уже всё давно поняли, она давно передала все его требования, пусть перестанет беспокоиться.

«Ты мне выговариваешь, что я повторяю все одно и то же… — ответил он, — это настойчивые удары молота, пока гвоздь не будет крепко забит. Это — удары топора, пока дерево не упадет. Это — стук до тех пор, пока спящие не проснутся. Это — удары кнута, пока ленивые и трусы не восстанут и не начнут действовать…»

Лучше чем кто-либо другой знал он, как трудно сдвинуть с мертвой точки руководителей германского рабочего движения, как необорима их инертность и боязнь «крутых мер». Все свои надежды возлагал он исключительно на спартаковцев, на то, что они сыграют роль топора и кнута в партии «независим-цев».

То было его последнее письмо из тюрьмы. То было вообще его последнее письмо…

Он еще планировал свои дальнейшие свидания с женой и с родными; он еще расписывал, когда и кому сможет послать весточку в положенные тюремным кодексом дни; он еще размышлял, не снять ли жене комнату в Люкау, чтобы быть им поближе друг к Другу; он еще считал, сколько осталось до 3 ноября 1920 года.

А его уже ждала свобода. Недолгая, но такая бурная, такая полнокровная и насыщенная, что предложили бы ему на выбор — остаться в тюрьме еще на два года или снова пережить то, что он пережил за последующие три месяца, и потом погибнуть, — он наверняка выбрал бы последнее.

В правительстве и в самом деле шли дебаты — подвести под амнистию Либкнехта или не подводить? И, как ни странно, не кто другой, как Филипп Шейдеман, дал совет рейхсканцлеру принцу Баденскому освободить Либкнехта.

Странно? Нет, дальновидно. Шейдеман лучше других членов правительства видел неотвратимое приближение революции. В стране свирепствовал голод, германский пролетариат вплотную подошел к идеям русского переворота, война потерпела крах — надо было бросить народу «кус». Либкнехт-мученик, Либкнехт-каторжник был при такой обстановке куда более опасен, чем Либкнехт, находящийся на воле.

Шейдеман пояснил свою позицию, ничего не скрывая от коллег: если Либкнехт будет опасен отечеству, что мешает нам снова изолировать его?.. Если же Либкнехт останется в заключении, для миллионов рабочих амнистия превратится в ничто. И,незачем ее было затевать!

Совет Шейдемана показался разумным. Такой «кус», брошенный разгневанному народу, стоил многого. Приказ об освобождении Карла был подписан. Он получил свободу — не из рук правительства: из рук немецкого народа.

Утро последнего дня — 23 октября — началось как обычно: гимнастика, холодное обтирание, бумажные кульки. Приказ, подписанный накануне, до Люкау еще не дошел.

В 10 часов утра Софья Либкнехт с сыном Робертом — Веры и Гельми не было в Берлине, — с тремя близкими друзьями вышли из поезда на вокзале Люкау. Счастливая, ликующая, она почти бежала по улицам городка, и все ей казалось, что остальные идут слишком медленно.

Вот и тюрьма. Вот и начальник. Что? Ничего не знает? Как же так, ей еще вчера совершенно официально дали знать, что приказ подписан!..

Страх, отчаянье, а потом прилив бурной деятельности. Идут минуты, идут часы — это же украдено у его свободы! Телефонный звонок в канцелярию рейхсканцлера, в приемную министра юстиции, к полицей-президенту — никого нет на месте! Звонок в какое-то управление — оттуда ее переадресовали в другое управление; еще звонки и еще. И — господи, наконец-то! — через три часа напряженная телефонная борьба окончилась победой: кто-то из власть имущих неторопливо сказал: «Передайте трубку начальнику тюрьмы».

Начальник расплылся в улыбке, услышав приказ: Либкнехта освободить!

И вот, наконец, он здесь, перед ее глазами — уже не арестант, уже не узник: свободный человек. Человек, у которого было украдено два с половиной года жизни.

Скрывая волнение, он почему-то снял пенсне. И глаза, как у всех очень близоруких людей, тотчас приняли застенчивое, растерянное выражение. При виде этих глаз Софья Либкнехт, державшаяся до сих пор, расплакалась.

Он был очень худ, его смуглое лицо покрылось серой бледностью, веки покраснели от постоянного писания и чтения в темноте. Он дышал сдержанно, с опаской. Как долго голодавший человек боится проглотить, не жуя, первый кусок хлеба, так осторожно, вполгруди вдохнул он первый глоток осеннего воздуха, боясь захлебнуться.