Гейстер молча исполнил ее желание и пожал ей руку на прощание. Утреннее солнце освещало каменный парапет моста, когда он опустил шторы в спальне.
Лина от усталости скоро задремала, но он не мог уснуть ни на минуту и, припоминая подробности разговора с женой, напрасно старался согласить примирить сердца с рассудком.
Когда пробило восемь часов, он приказал служанке нанять почтовый экипаж в Гомберг и, дождавшись ее возвращения, пошел будить Лину. Но она уже встала и ласково протянула ему руку. Хотя оба дружески разговаривали между собой о предстоящей поездке, но в их отношениях заметна была некоторая натянутость. Экипаж должен был приехать к двенадцати часам. Гейстер по дороге в министерство хотел зайти к госпоже Виттих и попросить ее проводить дочь до Гомберга, а на эти дни приглашал к себе Германа.
Лина одобрила этот план и занялась укладкой вещей в дорогу. Ее беспокоил вопрос, как отнесется Герман к ее горю и поведению Людвига, когда узнает об их ссоре. Она боялась нового разочарования и не хотела быть обвинительницей мужа; поэтому была отчасти довольна, что скорый отъезд избавляет ее от необходимости объясниться с Германом.
Она уехала в назначенное время. Гейстер, возвращаясь со службы, зашел за Германом и дорогой рассказал ему о приключении на балу и размолвке с женой. Когда они вошли в дом, горничная сообщила им, что вскоре после отъезда госпожи Гейстер явился какой-то незнакомый господин, чтобы осведомиться о ее здоровье, и узнав, что она уехала из Касселя, очень подробно расспрашивал, где она поселится, на какой даче и далеко ли от Гомберга. «Он не назвал своей фамилии, — добавила горничная, — но мне показалось странным, что на его голубом фраке, сбоку, пришиты три пуговицы — одна большая и две поменьше…»
Гейстер был так занят своими мыслями, что не обратил особенного внимания на рассказ горничной, и решил, что приезжал гофмаршал, с ответным визитом оказать любезность Лине, хотя ему было известно, что барон Бушпорн не говорил по-немецки и не носил камергерского мундира.
За обедом между обоими приятелями завязался горячий спор. Герман безусловно оправдывал Лину и говорил, что вполне понимает ее благородное негодование.
— Разумеется, каждый поступает сообразно своему личному характеру, — продолжал он, — но ты не можешь требовать, чтобы Лина была также осторожна и осмотрительна, как ты, хотя она отдает должное твоему благоразумию и рассудительности. Я мог убедиться в этом в Гомберге, когда приехал к вам после вашей свадьбы в надежде, что вы научите меня, как вывернуться из сетей Берканьи. Ты хладнокровно выслушал меня и с обычной ясностью начертил мне план действий, который сделал бы честь мудрейшему из дипломатов. Затем мне захотелось узнать мнение твоей жены. Сначала она убеждала меня слепо исполнить твои советы, ввиду твоего замечательного ума и осмотрительности, но когда я возразил ей, что предложенный тобой план действий противен моей натуре, то знаешь ли, что она ответила мне? «Нелегко следовать голосу рассудка, когда это противоречит нашим чувствам; в эти минуты человек признает свое ничтожество и как бы утрачивает сознание собственного я». Из этой фразы, сказанной как бы мимоходом, я увидел, что Лина может быть счастлива только в том случае, если ей позволят остаться собой и, мне кажется, что всякое насилие в этом направлении причинит ей напрасные страдания. Так, например, Лина, отойдя от короля, действовала по собственному побуждению, а ты, из желания соблюсти светские приличия и придворный этикет, потребовал от нее, чтобы она отрешилась от своей индивидуальности или, другими словами, поступила бы против своих убеждений и совести…
— Все это прекрасно! — возразил с раздражением Гейстер. — Но самые благородные и возвышенные чувства все-таки должны подчиняться рассудку. Чувство собственного достоинства не должно выражаться таким способом! Весь вопрос в форме; я вполне понимаю Лину, но она не хочет понять меня. Необходимо приспосабливаться к людям, среди которых нам приходится жить. Нельзя требовать, чтобы все думали и поступали так, как нам хочется.
— Но всякие уступки имеют свои границы, — сказал Герман. — Лина так же смотрит на нравственность, как и мы с тобой; вся разница в том, что мы в значительной степени испорчены влиянием этих чужеземцев и на многое стали смотреть иначе, чем прежде, а она осталась вне этого влияния.
Гейстер сознавал, что Герман прав, и поэтому ничего не возражал ему, а затем спросил его с улыбкой:
— Что же следует из этого?
— То, что мы должны прогнать этих чужеземцев.
— А, наконец, и ты пришел к этому убеждению! — воскликнул Гейстер. — Но, разумеется, нужно прежде всего прогнать короля, который первый подает пример безнравственности.