— Так зачем он, как ты думаешь, сообщил нам свое местонахождение, если запрещает по сути любое приложение силы?
— Я думаю, чтобы ты поступил по своему усмотрению и согласно твоим особым возможностям.
— Можно сказать, имеются они у меня эти возможности. По сравнению с вашими народами хиляк и неуч.
В результате таких разговоров однажды утром обнаружил я себя на особо жестком матрасе, брошенном на каменный пол. Молодой монашек в белых шароварах с широкой мотней и длинным поясом, с прядью волос, что вырастала из самой середины его бильярдно лысого черепа, любовно тряс меня за шкирку. Все прочие ложа были пусты, свет хлестал через узкие бойницы, и раскачивалась за ними вечнозеленая миртовая ветвь.
— Это не Шамсинг, — подумал я вслух спросонья.
— Здесь, милок, обитель братьев святого Омара, — пояснил он, — а из Шамса тебя привезли не далее как вчера под большим секретным кайфом и на устройстве удивительного вида и нрава. Вон оно стоит, на площади. Так что вставай умываться, молиться по-быстрому — и займемся с тобой натощак богоугодными поединками на палках. Потом пойдут языки. Говорят, ты в иврите ни в зуб ногой — вот счастливец! Мы-то все уж давно через него продрались. Ну, а там и самое существенное…
Не уверен, что я напросился куда надо. Одно утешало: ничего исступленного, и иступляющего, и отупляющего — в свое время я это с лихвой имел в пансионе и казарме — это обучение не содержало.
Начинались здешние утра довольно необычно. Нас рядком ставили к стенке и пускали оглушительную музыку с лязгающим металлическим ритмом, следя, чтобы ни у кого не дрогнула и ресница. Это было мне еще по силам; но когда с ритмом сплеталась гибкая и легкая мелодия, подавляя его и обвиваясь, как лоза вокруг ствола, и становилось почти нестерпимо. Так и вело в какой-то чертовский пляс, как шотландского акцизного в аду. Но тут-то и приходило избавление: по знаку старшего мы срывались с места и мчались по залу, коридорам и лесенкам, точно бешеные и неукротимые жеребцы, неся музыку в своей крови. Будучи на взлете, затевали поединки на бамбуковых шестах, ввязывались в кулачное единоборство, карабкались вверх по отвесной стене, и музыка прижимала нас к ней, как незримый ветер. Иногда мы сидели подолгу на корточках, с каждым трудным глотком воздуха все больше наполняя себя тяжкой силой. Игры постоянно менялись: тут не стремились вложить в тебя до упора какое-нибудь одно умение.
Так продолжалось, пока мы удерживали в себе заданный извне ритм. Казалось бы, после такой встряски высокие материи уж никак не полезут в голову, но получалось как раз наоборот: пресыщенная действием плоть отсоединялась от мозга, трепыхание мыслей угасало, и в чистую, насквозь промытую черепушку знание впечатывалось, как тяжкое клеймо в мягкий воск.
Это, в свою очередь, продолжалось до тех пор, пока свирепое урчание в желудке не заглушало всякие позывы разума. Нас внезапно осеняло, что мы не ели как следует аж со вчерашнего полудня, и боевая труба звала нас в трапезную. Питали здесь не так изысканно, как в научных кругах, и одноразово, зато очень сытно. Обеспечивали это «второгодники», которые уже прошли через стадию накачки мускулов, и теперь любая монотонная и тяжкая работа служила им средой для медитации. Вот они-то и были по части дров и воды, печей, метел и лоханей, а также рушили рис и чистили картошку, сеяли муку и вращали жернова кофемолок.
После убойной жратвы у нас была сиеста. Кто добирал сон, кто почитывал кодекс или свиток, сидя на матрасе, кто лениво перебрасывался с соседом идеями. Первое время я, видя такую картину, все вспоминал, что в средневековых монастырях во время летней страды отменялись мессы, и в душе ехидничал: по всему-де видно, что здесь такая страда круглый год. Позже, приобретя опыт, я понял, что молятся они практически всегда: и на занятиях, и поедая свой ослиный корм, и работая после сиесты на своих грядках. Если они при этом еще и беседовали, реплики делались какими-то слишком легковесными, если прогуливались — ничто не могло причинить им вреда, точно отскакивая от невидимой брони, которой они отделяли себя от мира. Ей-же-ей, как-то я лично запустил в одного такого (он был мне вроде приятеля) камушком, и галька отклонилась от своей траектории прямо на полметра!
Естественно, я завидовал. Мой патрон Базиль (тот самый, с чубом) успокаивал:
— Мы все учимся, но никогда не выучиваемся. Тебе нельзя, да и не надо жить, как мы, в этом всю жизнь. У тебя иная цель и, я тебе скажу, ты сам иной, чем мы, только еще не понял этого. Ты живое воплощение трансферта.
— Сколько раз слышал это, а никто не объясняет по настоящему.