На следующее утро, уже после службы, с церковной колокольни понесся медленный, долгий и печальный звон.
Что? Кто? Где? Да, говорят, девушка какая–то утопла, не знаю, правда, или нет. Какая девушка? Да вот я — я ее знаю, соседская дочка: с парнем своим поссорилась, бежала вчера через весь город, как сумасшедшая, вот, видать, на набережной–то как–нибудь и не удержалась, сколько раз уж голове говорили, огородить чем — скотины–то одной сколько так–то потопилось — а теперь вот, видать, и она, бедная… Может, того… сама? Может, и сама… кто теперь ее, молодежь–то, поймет. В церковь теперь–то редко ходят, вот и придумывают невесть что…
Ее нашли утром, на мелком месте, ребенку по колено, лицо застывшее, глаза открыты… В скрюченных пальцах запутались — решили, какие–то водоросли — но это, конечно, были те самые злосчастные цветы, нелепый с самого начала букет, уже совсем раскисший и неузнаваемый — первый и последний дар их невзначай погубленной любви.
(История эта, конечно же, наделала много шуму во всем городе и впоследствии рассказывалась заезжим — вернее заплывавшим изредка — путешественникам, перевираясь при этом немилосердно; так, спустя время, достигла она чуть ли не другого конца земли: известный в тех краях поэт вставил ее даже в свою пьесу, еще немного приукрасив — принимали, говорят, очень хорошо; многие плакали.)
…Карр продолжал сидеть, как сидел недвижимо со вчерашнего вечера — там же, на «торчке», закрыв лицо руками; он не слышал всех этих разговоров, но уже и сам догадывался, в чем дело; он не знал, почему так тоскливо и заунывно звонит колокол, и зачем он вообще нужен, но звук этот пробудил в нем какое–то глубоко скрытое внутри и дремавшее доселе неприятное знание, как–то связанное с тем, зачем он оказался здесь, теперь уже много веков назад.
Наконец он почувствовал некую неясную угрозу, сгустившуюся вокруг, поднял лицо, опущенное на руки, и огляделся. На «торчке» вновь собирался народ, подходя по главной улице и стекаясь из выходящих на него проулков — главным образом, молодые парни и мужики; многие — с оружием. Вновь, как и давеча, высунулось несколько любопытных голов. Толпа была небольшой, но угрожающей. Все молчали. Карр также молча и спокойно, не делая резких движений, поднялся и двинулся в сторону главной улицы, прямо на толпу. Никто не решался заступить ему дорогу, и толпа расседалась перед ним, давая пройти, но затем вновь смыкалась сзади.
— Да что вы все смотрите! — наконец услышал он чей–то голос за спиной. Как и тогда, века назад, на опушке перед его скалой, время остановилось для него: он, не торопясь, обернулся и увидел здоровенные вилы, пущенные ему в спину. Карр устало закрыл глаза, а когда через мгновение открыл, вилы уже рассыпались почти что невидимым человеческому глазу прахом, точно кто–то пустил темное облако спор из созревшего гриба–дождевика. Он высмотрел в толпе, кто их кинул — оказалось, какая–то баба. «В прошлый раз был хотя бы мужчина–охотник», — подумалось невесело. Карр подошел к ней — снова никто не смел препятствовать ему; сама баба глядела нагло и с обреченной ненавистью. Он поднял руку и небрежно толкнул ее в грудь; баба свалилась навзничь, будто ей отказали ноги, стукнулась затылком об утоптанную землю, но уже испуганно крутила головой, силясь подняться. Никто не подумал помочь ей; все как оцепенели. Карр повернулся и уже никем не преследуемый двинулся прочь по улице.
Волна страха и ненависти стала распространяться по городу быстрее, чем он шел. Все уже шарахались от него, как от чумного, даже те, кто еще ничего не знал о случившемся. Ворота и ставни захлопывались прежде чем он достигал их; матери утаскивали ревущих малышей; даже собаки вместо того, чтобы нести свою службу с честью, старались забиться в любую дыру, скаля уже оттуда зубы и тоскливо рыча. Так он прошел мимо базарной площади, бросив взгляд на церковь, с колокольни которой еще несся печальный звон, последовательно — мимо всех заведений и наконец достиг пристани и набережной. Он сразу понял, где это случилось. Тело давно, еще утром, увезли; он просто стоял и смотрел на озеро: оно казалось тихим и совершенно безмятежным. Лодки и баркасы все стояли привязанные к пристани, никто не захотел выйти на лов сегодня.
Он обернулся и взглянул на ряд домов, ближе всех стоявших к набережной. Он понимал, что кто–то непременно видел, что произошло вчера, но понимал также и то, что конечно же, не станет никого расспрашивать; никто и не захочет разговаривать с ним. Он мог бы принудить — но не видел в этом никакого смысла; в сущности, все это было ему неинтересно.