Выбрать главу

«На Пушкинской тоже никто не беспокоился». Вызывают охрану. Приходят двое в сером с флажками в петлицах, спрашивают, как выглядит хозяин рюкзака, тетка пригоршней обозначает у лица конус, получается похоже. Охрана уходит, скоро возвращается, важная, по-балетному медленно приволакивая ноги. Держась подальше от рюкзака, охрана сообщает: «Все в порядке, он говорит, там морковка».

После Сергиева Посада за окном становится совсем темно, в вагоне еще уютнее от тепла и тихого звяканья. В телевизоре поют: «На городской помойке воют собаки, это мир, в котором ни секунды без драки». Брат стреляет в упор, еще раз, еще. Тетка в берете пытается прощупать рюкзак, толстые пальцы едва пролезают сквозь прутья полки, ничего не понять. «А чего он сюда поставил, а сам туда ушел?» — громко говорит тетка. Дочка одергивает на бедрах короткую лиловую юбку, мама произносит: «На Пушкинской тоже никто не беспокоился».

Это сигнал к истерике. Прибежавшая на шум проводница неубедительно кричит: «Да в тамбуре он стоит, в тамбуре». Тетка требует обыска бритого и рюкзака. Мать прикладывает безымянные пальцы к вискам: «Только бы доехать». Дочка, волнуясь, объясняет: «Частная собственность неприкосновенна, нужно постановление». Охрана снова заводит про морковку. Проход заполняется пассажирами. Низенький брюнет уверенно говорит низенькому блондину: «Все равно их правда. Ты мне должен быть тому благодарен, что я тебя, брат, отмазал». Тот машет рукой, не в силах ответить. Брюнет продолжает «Ты мне золотой бюст поставить должен». Блондин изумляется: «Золотой?» — и падает на столик. В проход катятся банки из-под «Ярпива». Охрана бережно выводит блондина в тамбур, брюнет, качаясь, идет следом, наставительно продолжая: «Много таких героев в России было. Ты мне, брат, тому должен быть благодарен, что поставить бюст».

Тетка орет в голос: «Морковка! При чем тут морковка?!" Что он, положил, а сам ходит?» Вступает молодой майор со стаканом: «Я вот с Ярославля не выходил. Ну, мужики понятно, пиво пьют, а вот женщины почему ходят?» Мама отнимает пальцы от висков и стонет: «Да мы про рюкзак». Военный рассудительно отвечает: «И я про рюкзак. Мужики хоть пиво пьют, а женщины? Абсолютно не укладывается». Дочка начинает тихо, но пронзительно визжать. Слышен женский плач, за ним детский. Телевизор над головой поет бархатистым тембром «Мне страшней Рэмбо из Тамбова, чем Рэмбо из Айовы. Возможно, я в чем-то не прав, но здесь тоже знают, как убивают, и также нелегок здесь нрав». Брат уже всех убил в Петербурге и едет в Москву За окном-неброская графика, русский дорожный пейзаж. Механический голос объявляет: «Скорый поезд повышенной комфортности „Ярославль“ через пять минут прибывает на конечную станцию — Москва». Из дальнего тамбура врывается бритый в шароварах, проталкивается сквозь орущую, плачущую, визжащую толпу, сдергивает с полки рюкзак и сыплет в проход морковку — грязную, маленькую, кривую. В наступившей тишине истошно вопит проводница: «Собрал все сейчас же! Сразу! Собрал и вышел из вагона. Весь тамбур обоссали, а кому убирать?!» Поезд останавливается. Тетка в берете встает, и оказывается, что она всю дорогу у сидела на длинной красной куртке с белым воротником. Дочка, расставив стройные полные ноги, поддерживает за талию мать, досматривая титры. Пассажиры ждут, пока бритый, разгребая пивные банки, соберет морковку, и вслед за ним выходят на перрон.

ИММАНУИЛ КАНТ

По дороге из калининградского аэропорта в город мелькают названия: Сосновка, Малиновка, Медведевка, Орловка. На фоне совершенно нерусского-прибалтийского, северогерманского — пейзажа набор имен, усугубленный Малиновкой, отдает опереттой. В такси щелкает польский счетчик, отбивающий сумму в злотых, которая при расплате все-таки оборачивается рублевой. Сельские дороги Восточной Пруссии — будто аллеи: тополя, клены, платаны. Рядом с редкими амбарами из вечных с прожилками валунов — дома из серых бетонных блоков, составленных словно наспех, нет времени и охоты оштукатурить, покрасить, расцветить.

Серый бетон громоздится в городе, что режет глаз лишь на улицах с сохранившейся брусчаткой. Калининградцы гордятся: «Только у нас во всей России брусчатка, с немецких времен». С тех времен — десяток-другой уцелевших особняков с лепниной, балконной вязью, черепицей на улице Королевы Луизы (сейчас Комсомольская), в районе Амалиенау (окрестности улицы Кутузова). Такие дома уместнее где-нибудь в мюнхенском Швабинге или рижском Межапарке. Рига волнующе проглядывает в Калининграде — чуть-чуть: Ригу не бомбили, Кенигсберг раскатали до мостовых. Что пропустили союзники, довершили переселенцы — отправленные сюда взамен изгнанных немцев российские и белорусские колхозники, их дети и внуки. В местном музее — новый зал, где выставлены указы 46-47-го годов за подписью Сталина и Чадаева, Шверника и Горкина: двенадцать тысяч семей, потом восемь тысяч шестьсот, потом еще, еще. Они приходили на чужую землю, вешали коврики со своими лебедями над чужими низкими кроватями, учились крутить чужие машинки «Зингер», по праздникам вынимали из высоких сервантов чужой недобитый фаянс в розовый цветочек. На голых местах возводили свой бетон. Иногда освобождали под него занятое место — как в 67-м, когда взорвали Королевский замок и поставили бетонный параллепипед Дома советов, в котором никто никогда не дал и не выслушал ни одного совета, не просидел заседания, не схватил за жопу секретаршу. Пустая пятнадцатиэтажная коробка Дома советов видна в Калининграде отовсюду, лучше всего — с острова Кнайпхоф, от кенигсбергского кафедрального собора, с того места, где похоронен Иммануил Кант.

Много ли найдется на пространстве от Калининграда до Владивостока тех, кто прочел «Критику чистого разума» и две другие кантовские «Критики»? А в начале 90-х обсуждали переименование города в Кантоград. Почему-то Кант в качестве гения места Кенигсберга, ставшего Калининградом, усиливает никуда не девшееся за полвека ощущение военной трагедии, непреходящее чувство послевоенной драмы. Чудом избежавший бомб и снарядов, изысканно прусский Гердауэн потрясает новым именем —

Железнодорожный. Курхаус в Светлогорске (бывшем Раушене) нелеп, как полвека назад был бы нелеп в Раушене (будущем Светлогорске) курзал.

Странно, но за десятилетия не исчезает историческая неловкость жизни на чужой, пусть и по праву, по атавистическому праву силы занятой земле. Не случайно потомки русско-белорусских переселенцев по всей области собирают восточнопрусскую старину. В любом месте с руинами тевтонских замков — общества с древними гербами и турнирами в доспехах.

Достопримечательность Черняховска-Инстербурга — местный электрик по имени Рыцарь Гена.

Поиски корней — но чьих? На земле, по карте которой пройдено ластиком, а по стертому написано заново: Зеленоградск, Светлогорск, Озерск, Славск, Правдинск. Страна Незнайки.

Навечно временный русский Кенигсберг пребывает умонепостигаемой вещью в себе — как и учил здешний уроженец, четыре года бывший подданным России. Остается, повинуясь категорическому императиву, нанизывать множащиеся антиномии. Театр кукол в кирхе Святой Луизы.

Крошечный Ленин в курортном Кранце. Бетонный гастроном поселка Рыбачий — Росситена, упомянутого в рассказе кенигсбергца Гофмана.

Левитановски золотые березы со вспышками красных кустов и штрихами нежелтеющей черной ольхи вдоль дороги на Куршскую косу. Выставка «Земные облака» — «творчество душевнобольных пос. Прибрежный и гор. Гамбург». В музее янтаря — кенигсбергские шкатулки, подсвечники, распятия, калининградские ледоколы, спутники, сталевары. Серый бетон над темно-серой брусчаткой. Остров Кнайпхоф, который, с тех пор как опустел, обрел в виде компенсации прописную букву — Остров.

Собор на Острове восстановлен, внутри пуст, как Дом советов, но ухожен и элегантен снаружи. В башне — Музей Канта с книгами, гравюрами, мраморным бюстом, книгой записей.

«Мне, моей сеструхе Рите и нашим любимым бабушкам очень понравилось. Кант был великим человеком. Алина».

«Мы очень ошеломлены собором и Кантом. Экипаж эскадренного миноносца „Настойчивый“».