Говорил он задумчиво, но было в словах его и некоторое предупреждение, впрочем пренебрежительное.
Солнце припекало. Поливанов снял шляпу, помахал ею.
— Все отвлекаюсь. Много хочется сказать, сколько прожито… Молчал, молчал, а теперь не успеть. Про что ты вела? Ах да, на ревность ты гнула. Нет, душа моя, не ревность, а жалость. Слабый он человек, Астахов, вырвать не мог ее из сердца. Вот и отравил себя.
— Так почему он вырвать должен был? — воскликнула Тучкова.
— А я почему должен был? А? Так надо было, душа моя. Как уехала — все! Иначе бы запутался, а надо было выполнять долг свой. Недаром поется — отряхнуть его прах с наших ног. Нельзя старого было оставлять в душе. Отряхнуть! Мне труднее было. У него таких романов много, да я и не сравниваюсь. А вот выгнал он меня как полный враг. Вытолкал меня. Сунул каталог, обозвал и пожалуйте вон. Меня, конечно, не вытолкаешь. Но я простил. Я бы мог его… Обозленный он уже был. Я до личного не опускался, я не позволял себе. Я его по идейным мотивам застопорил.
— Вы оба были влюблены в нее, в этом все дело! — произнесла Тучкова настойчиво и громко, слишком громко.
— Жила б она, допустим, в Москве, я бы ревновал. Может, вся моя жизнь по-другому бы пошла. А так она была для меня уже чуждый человек. Женился я. Конечно, Елизавета уехала девчонкой, она ни при чем. В войну, говорят, вела себя правильно…
— Вот видите, — мстительно обрадовалась Тучкова. — Может, Астахов чувствовал. Художники чувствуют лучше нас с вами. Нет, нет, Юрий Емельянович, вы не должны сегодня так рассуждать, ведь это ужасно!
— …Наглядная диалектика истории, — не слушая ее, размышлял Поливанов. — Все меняется! Тогда что же, если все меняется, а, Сергей? Вчера считалось плохо, сегодня — хорошо? — Он обеспокоенно смотрел на Лосева. — Вчера — борьба, сегодня считают, что это было разрушение, разорение? Пересматривают. Историю! Но ведь жизнь-то не переиграешь. А историю эту кто делал? Я! Значит, и меня по другой расценке пустят. Жизнь мою, а?
Таня поднялась. Загорелое лицо ее стало бледнеть.
— А его жизнь? — вдруг закричала она. Какая-то ветка мешала ей, она рванула ее так, что в кустах затрещало, ломаясь. — Может, это из-за вас подвергся он, все беды у него из-за вас пошли?
Поливанов сидел неподвижно. Солнце высветило седой пух на его голове, сияние окружило его серебристым нимбом. Он слушал Таню с печальным вниманием.
— Несправедлива ты. Как специалистка понимать должна, что его бы и без меня подвергли. Не в русле он. Прежде всего он сам себя поперек поставил.
Тучкова головой замотала несогласно, кулаки сжала, отвергая, отталкивая, зажмурилась, слышать не желая.
— Вы-то какое право имели? Вы! Я про вас понять хочу. О вас речь! — Она прорывалась сквозь его отрешенность. — Картина-то астаховская была, его собственная, он послать хотел свое, и не кому-нибудь. Откуда ж вы себе такое право взяли? Кто разрешил вам, боже мой, да почему вы своей вины не чувствуете?
— А ты, душа моя, по результатам проверь. Пусть по закону я не прав. Но в главном-то оправдалось. Можно сказать, для вас же, для тебя, душа моя, старался, — из груди его вырвался хриплый больной смешок.
Костик свистнул, остренько, по-птичьи, с каким-то наглым значением. Плечи Тучковой опустились, она, не глядя, словно слепая, стала отступать, толкнулась плечом о Лосева, так что ему передалась мелкая дрожь ее тела. Он приобнял ее, успокаивая, но наспех, поглощенный своим интересом, спросил:
— Вы, значит, Юрий Емельянович, считаете, что все так и должно было быть? Все, значит, оправдалось?
Поливанов оскалился на него желтыми редкими зубами.
— О моих поступках не страдай. Свои заимей. — И тотчас встревоженно вернулся к Тучковой. — Тебе, Татьяна, спасибо, что обо мне беспокоишься. О моей душе. Только напрасно стыдишься за меня. Если разобраться — ты экскурсии водишь, картину показываешь, хвалишься — какая ценность! Достояние! Люби и изучай родной край! Правильно говорю? А где было бы это достояние, если бы Поливанов был бы слюнтяем? Если бы он не был таким твердокаменным, таким непримиримым? Таким самодуром, как ты выводишь меня? Злодеем? Я всех вас спрашиваю, где картинка эта была бы? Тю-тю! Что молчите? А вы как думали, задаром вам все досталось? — Он лупил их без злости, учил для острастки, вколачивал в них свою правоту.
— Вы полагали, что я должен мерси-пардон, что раз революция справедливая, так все по-благородному совершалось. Прощения просим, господа ласковые, но не получалось. Мы свои ручки испачкали. Да-с. Мы дерьма нахлебались. За все плачено. Ой как плачено!
Он встал, вытянулся во весь свой рост, а росту в нем хватало, благодаря худобе он казался еще выше, выкинул вперед обе руки.
— Этими руками я Патриаршую рощу рубил. Людей вывел. Приказано было. И тех, кто протестовал, я вот так, — он как белье выкрутил. — А потом меня же к ответу призвали. Думаете, это как?.. Я за все душой платил. Между прочим, отец твой, Серега, тоже расплатился. А вы, наследники, брезгуете. Знать не желаете. Почему же так! Вы теперь владельцы. Бесплатно ничего не бывает. Подарочек, он тоже происхождение имеет. Вы не бойтесь знать что почем. — Он закашлялся свистяще, гулко, глаза его выпучились, согнулся, но и сквозь кашель продолжал выкрикивать: — Я вам не то еще могу… Знаете, как Пашков застрелился?