Конечно, он мог сорваться на этом деле, это был риск, он сам себе отрезал пути отступления, если б он вернулся ни с чем — ему пришлось бы уйти.
Время от времени что-то такое в нем взбрыкивалось, он и сам не понимал почему.
В остальном же он вел себя умно и расчетливо и многого добился. С помощью депутатов пересмотрел городские показатели. Выяснилось, что не у двадцати, а у всех тридцати пяти процентов населения нет водопровода, что посадочных мест в столовых и ресторанах меньше, чем числится, что на каждого жителя бытовых услуг приходится всего на двенадцать рублей. Город сполз на предпоследнее место в области. Правда обходилась дорого. Но зато, как говорил Лосев, она и стоила того. Горожанам нравилась его открытость, что он боролся с враньем, понимали, что простодушие его — прием, что на самом-то деле он себе на уме. Выше головы он не прыгал, действовал «в рамках» и, если чего не мог, признавался не без цинизма. Когда, допустим, его критиковали за загрязнение реки, он откровенно объяснял, что строить очистные сооружения ему невыгодно, потому что плана они не дают, план дают — дома. Нравилось и то, что был скуп на обещания, зря не сулил, умел отказывать сразу, без проволочек.
Последние годы он стал уставать от людей. Летом, в воскресные дни, он уходил далеко вверх по берегу Плясвы, в глухие камышовые заросли, туда, где Плясва сужалась до ручья, там были места с каменистыми берегами и отлогими плитами. Он подолгу сидел, опустив руку в воду. Нити воды местами запутывались, кончики пальцев скользили по вздутым узлам, выискивали тугие сплетения, клубки, над которыми вспыхивала пена. Большей частью нити струились ровно в своем ламинарном движении. Он вспоминал эти красивые термины из гидравлики — ламинарное, турбулентное движение…
Струи воды колыхались всем потоком. Рукопожатие воды всегда было дружеским, как бы ни сводило пальцы от холода. Слои воды были разной температуры, и это он тоже ощущал. Удочки лежали на берегу, он их брал с собою, чтобы избавиться от расспросов.
Вода успокаивала. Он начинал чувствовать, как устали мускулы лица. Что-то они изображали. Какое-то выражение. Невозможно было от него избавиться, содрать его.
Уставал он оттого, что работать становилось все труднее. Верхний слой работы он снял, теперь надо было зарываться глубже и глубже. Все больше времени уходило на то, чтобы кого-то убедить, уволить, отбиться от очередной перестройки, требовалось все больше отчетов, сводок, бумаг, иногда ему казалось, что люди работают все хуже, и у него все меньше было времени следить, проверять, заставлять переделать…
Иногда он обнаруживал, что к нему относятся неприязненно только потому, что он начальник. На сессии в перерыве он подошел к Марии Завьяловой, закройщице швейной фабрики, женщине крупной, красивой.
Она стояла с подругами в длинном синем платье.
— Привет, — сказал Лосев, — как дела, Завьялова? Как жизнь молодая? Смотри, платье длинное надела. На сессии это необязательно. — Он засмеялся, и собеседницы Завьяловой засмеялись, она же стала почему-то серьезной. Лосев заметил это, но, не придав значения, продолжал прежним, покровительственно-хозяйским тоном, как до этого обращался к другим, как когда-то обращались к нему. — Ну, как с планом?
— Нормально.
— А на личном фронте?
Завьялова подняла брови и произнесла звонко:
— А как ваши дела, Лосев? Как у вас с супругой?
Он растерялся, а она с напором, наступая, продолжала:
— Не привыкли? Что касается платья, так я тоже могу… Разве идет розовенький галстук к черному костюму?..
Те же женщины прыснули искренне, невольно.
С трудом, кое-как, он вышел из положения, выставив свою огромную простецкую улыбку:
— Правильно!.. Вы молодец! Так мне и надо!..
Но когда Морщихин, зав. коммунальным отделом, стал возмущаться бестактностью Завьяловой, назвал это выпадом, добавил про ее предстоящий развод, — дело, недостойное звания депутата, — Лосев не одернул его.
Негодование Морщихина было приятно, успокаивало.
В отношениях с женщинами, особенно не старыми, интересными, какой бы ни шел разговор, у Лосева присутствовала какая-то добавочная, не мешающая делу игра, хоть самая малая, но все же она происходила. Независимо от его воли что-то проскальзывало из глаз в глаза. Завьялова же смотрела на него иначе, поэтому и не приняла его тона. Он для нее не существовал как мужчина, существовал исключительно как должностное лицо, как чиновник, не больше.
Такое существование было неприятным открытием, надо было привыкать к тому, что его воспринимают лишь служебно, в точно очерченных рамках, где есть свой юмор, своя фамильярность, и ничего за пределами. Он стал суше, не рисковал, все чаще превращая разговор в чисто деловое общение. И шутки его, байки, которые он умел преподносить, все больше вставлялись для дела.
…Бритва, чуть подвывая, срезала жесткую щетину на подбородке. Лосев следил в зеркале, как щеки становились гладкими и большой его тяжелый подбородок начинал блестеть. Он растирал лицо одеколоном, чтобы щипало и жгло, и в эти минуты ему всегда приходила мысль, что он только что брился. То есть вчера. Вчерашнее утро было только что. Сутки промелькнули незаметно, и вновь он оказывался у зеркала. Каждый раз он ужасался, что ничего не успел. Прошли те времена, когда он горделиво шествовал по городу, любуясь своим хозяйством. Ныне он повсюду натыкался на то, что не сумел, не успел сделать. Не смог построить овощехранилище с хорошей вентиляцией, получилось черт те что. В столовых летом не было зелени, никак было не заставить директоров. Любая мелочь требовала все больше энергии, а главное — времени, времени…