Когда мы перевалили через гору Парнис, я перекрестился: теперь до самого горизонта лежала равнина. Я даже ощутил в подошвах желание ступить на ровную поверхность. Наверное, все ребята испытывали такое, они тоже начали суетливо и смущенно креститься. Хотя набожностью никто не отличался.
Я пошел вперед и на втором шаге провалился по колено — перед нами стыло море жидкой грязи.
Поверхность грязи была такой гладкой, будто ее катком укатали. И только когда ты вытаскивал ногу, возле нее дыбились коричневые волны. Они так замирали на секунду-другую, а за последним идущим снова ложилась гладкая, словно укатанная равнина.
Справа от нас торчала отвесная стена скалы, перед нами — грязевая равнина до горизонта. В грязь были воткнуты редкие, уже облысевшие по осени деревья. Тут, там. И еще — тут, там.
Мы с Георгисом шли первыми. Все молчали, только тяжелое чавканье было слышно за спиной.
Я сказал Георгису:
— Читай что-нибудь.
— Что?
— Что хочешь. Какие-нибудь стихи. Чтобы хватило до следующего дерева.
Он начал:
— От жажды умираю над ручьем…
Я вытащил ногу.
— Вот так: строчка — шаг, строчка — шаг…
— Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя…
Я представил, как вырываю строку из цепкой глубины, я вынул тонну груза, висевшую на ноге, и ногу снова затянуло. Но мы так двигались:
Мы двигались. Медленно, но двигались, и Франсуа Вийон подгонял нас. Когда дошли до дерева, еще две строчки остались в запасе.
До следующего дерева было метров сто, и я сказал:
— Выбери что-нибудь подлиннее.
— Трудно читать на ходу, дыхание перехватывает, — Георгис замялся.
Идиот я: забыл про его астму.
Минут десять мы шли молча. В какой-то момент мне показалось, что чавканье за спиной стало реже, будто половина отстала. Я оглянулся.
Небо вылиняло к закату, и на нем черное безлистное дерево торчало, будто его гроза обуглила. А на ветках висели люди, они висели, как висят большие летучие мыши. Обхватив ветви руками и раскачиваясь на ветру.
За эти месяцы войны я видел уже много привалов. Мы спали на школьных партах первоклассников и на острых камнях ущелий, мы научились сидеть на коряге, болтающейся над пропастью. Но всюду была твердая почва или хоть какой-то твердый предмет. Тут была только грязь в метр глубиной, и в нее нельзя было ни лечь, ни сесть. И люди отдыхали, как большие летучие мыши, обхватив руками ветки и раскачиваясь туда-сюда.
Начало постепенно темнеть. А равнина по-прежнему упиралась в горизонт. Мы шли все медленнее, но шли. Уже молчали и мы с Георгисом. Вдруг сзади, слева от меня, кто-то захныкал:
— Вы жрете, жрете, вы от меня прячете, а сами жрете.
Георгис сказал мне:
— Это Сотирос. Ему еще в горах начало казаться, что мы тайком от него едим.
Сотирос закричал уже в голос:
— Сволочи! Ну дайте хоть крошку! Вы же все время жрете!
Георгис повернулся к нему и не закричал. Он улыбнулся. Георгис иногда так улыбался: свесив голову набок, отчего очки тоже сползали вбок, и тогда его лицо становилось снисходительным и добрым. Наверное, он так отчитывал учеников, не знающих, где путешествовал Одиссей.
— Дурачок ты! Откуда у нас еда? Уже три дня ни у кого ничего. Ты же знаешь.
— Врете! Вы прячете! Я вижу, вы все время жуете! Сволочи! — опять заорал Сотирос.
— Ну обыщи нас. — Георгис распахнул пальто и откинул шарф. Как только он откинул шарф, он сразу закашлялся. Я испугался, что у него начался приступ.
И я прикрикнул на него:
— Закройся, ты, рыцарь! Нашел кому доказывать. Он же сам знает, что все голодные. Замотай шарф.
Георгис послушно замотал горло, закрыл грудь, и кашель вправду прекратился.
Сумерки густели. Но там, на горизонте, куда упиралась равнина, светилась яркая полоска заката. Горизонт полз и полз от нас все дальше. Это было безнадежно.
Как-то неоправданно громко Георгис начал опять читать стихи. Он с остервенением вытягивал свои длинные ноги и точно вколачивал в грязь строчки:
Я подумал: «Или грязь?»
Мы ушли из рая давным-давно, и сколько нам еще пребывать в аду?