Впервые за все годы проживания тут меня покоробила пустота моей квартиры. Пустынность смерти, коснувшаяся меня в студии на репетиции «Хатыни» и у Тарских, делала незаселенность моего собственного жилища настороженной и гнетущей.
Я пытался найти какое-нибудь стоящее или даже бессмысленное занятие. Я прибрал бумаги на столе, застлал тахту. Я пробовал читать. За сценарий я и не рискнул взяться: если уж ни черта не выходило до этих дней, сейчас моя беспомощность способна была вовсе ввергнуть в отчаяние.
Опять взял книжку. Полистал «Сумму технологий», но мысли, которые кое-как копошились в голове по дороге от Пал Палыча, тут свернулись и залегли сонно где-то на обочинах мозговых извилин. Разорванно, с назойливой монотонностью возникало: «Только не чокайтесь, Христа ради. Такое нарушение…» «Интересно, были у него женщины после жены?..» «Такое нарушение…» «И мы отжились. Больше — все…» «Такое нарушение…» «Человеческое лицо — лучший пейзаж…» «Больше — все…»
Пашкина смерть переломала привычность нашего существования и как-то опустошила его. С виду все было, как было, но и сама работа, и наши размышления над ней вдруг стали схоластическими и почти ненужными. А вскоре и работа застопорилась. Группа распадалась. Тарский лежал с гипертоническим кризом. Хуанито совсем замкнулся — для него потеря Пашки была тяжелей, чем для любого из Пашкиных друзей. Тала уехала в Будапешт на международный семинар, посвященный работе журналиста в кадре.
Вообще-то для нашей серии Талина командировка была желанной удачей: один из очерков Раздорского строился на будапештском материале, и мы хотели снять на пленку комментарии Талы прямо на месте событий. Но сейчас и это никого особенно не воодушевило.
Острей всего я ощущал Ромкино отсутствие. Уже две недели Ромка торчал в Грузии.
Мне эти две недели показались бесконечными: раньше, даже уезжая на несколько месяцев в экспедицию, я никогда так о Ромке не тосковал. Но, может быть, дело было в том, что в экспедициях я вкалывал с утра до ночи, а иногда и ночью. Тут уж не до тоски по ближним. Однако, вероятнее всего, причина заключалась не в моей теперешней незагруженности и освобожденности для дружеских сантиментов, а в том, что я не мог выйти из непроходящего ощущения неверности собственной жизни, чувства — «все не так». И Ромка мне нужен был позарез.
Ни на одно свидание я не мчался так, как на аэродром встречать Ромку, истязая дряхлеющий мотор моего «Москвича». И присутствие ни одной женщины не вселяло в меня такого счастья обретения, как сознание того, что Ромка уже вот — растянулся рядом на сиденье.
— Ямщик, — сказал Ромка нежно, — если этого не требует подорожная, не гони лошадей! — Он блаженно подставил лицо ветру, рвущемуся к нам над опущенным стеклом.
Меня пронзил восторг вернувшегося нашего единения:
— А разве вам некуда больше спешить и кадры мира исчерпаны настолько, что вам некого больше любить?
— Напротив, — Ромка сладостно прикрыл глаза, — именно есть.
Так. Значит, прихватил очередной «кадр».
— Знаешь что, останови своего коня, пойдем поболтаемся по лесу, — сказал Ромка.
Я подумал, что вот — лето на исходе, а я почти не видел настоящей зелени.
Мы оставили машину у обочины и ушли в глубь леска. Мы шли и шли, и лес все уплотнялся, и деревья становились все выше и уверенней, будто там, у дороги, их собратья чувствовали дискриминирующее присутствие человека, отчего робели, сгибались, разбегались, лишь кое-где сбиваясь в боязливые группки.
Мы легли навзничь на траву, и над нами свет возвел желтовато-белесую новостройку: широкие лучи его, подобно гладко выструганным доскам, так и сяк проткнули чашу, громоздя в выси это бесплотное строение. Воздух был видим, легко колеблемый в этих тесинах света.
Я терся щекой о томительно-тонкое острие травяных стеблей, трогающее кожу, подобно тому, как утром холодок трогает зрачки, опережая прикосновение света. Я блаженствовал.