Мальчуган лет пяти, сидевший возле Пабло на плече своего отца, все теребил того, допытываясь:
— А это настоящие клоуны, скажи — настоящие?
Наконец отец ответил: «Настоящие».
— А разве у клоунов бывают дети? — малыш не унимался.
Пабло уже исполнилось десять, и он знал, что клоуны эти не «настоящие», но настоящих он никогда в жизни не видел, и в цирке ему еще не довелось побывать.
6 января 1944 года в тюрьму под Мадридом (заключенные так и не узнали, как она называлась, привезли их из тюрьмы Есериас, а как эту звали — черт ее знает) власти разрешили привезти детей.
Почти никто из заключенных не видел своих ребят со дня ареста — значит, пять лет, четыре года, чьи-то родились без них. Жены, оставшиеся беременными, только письмами уведомили о появлении на свет сыновей и дочерей, если удалось переправить письма.
В тюрьму эту франкисты втолкнули и пленных республиканцев, и тех, кто просто подозревался в симпатиях республике. Тут были смертники, ждавшие казни, и еще не осужденные крестьяне. Были многосемейные и молоденькие студенты, не узнавшие даже первой радости женской близости. Но дети сейчас становились их общими детьми, и радость общей, и приготовления к встрече, к этому импровизированному концерту.
Детей впускали по одному, по два, точно их цепочка, застывшая на тюремном дворе, каплями просачивалась сквозь узкую горловину входа.
Дети растекались по обе стороны галереи, раскинувшейся от центра, там на круглой площадке торчала стеклянная будка, заменявшая стол надзирателя, и двигались к камерам. Но уже через полчаса все заключенные врывались в галерею, опрокидывая тюремные регламенты, смешав изолированных за «политическую агитацию» и подследственных, и даже смертников, с которыми всякие разговоры запрещались.
Отец Пабло, Антонио Гутьерес, считался смертником. Пабло оказался единственным ребенком в смертной камере, где, кроме отца, было еще четверо таких же. Тех, кто каждую ночь прислушивался к шагам в коридоре, шагам надзирателя с очередным списком на расстрел.
Концерт для ребят устроили в самой просторной камере: на козлы положили доски, застелили их каким-то тряпьем. Даже занавес изобразили — из сшитых простыней, налепив на него вырезанные из бумаги фигурки персонажей мультфильмов. Вся тюрьма готовилась к встрече, никто не спал в предыдущую ночь. Оттого, когда утром, до прихода ребят, заключенных выстроили в галерее на воскресную мессу, в душном полумраке коридора, скупо высвеченном несильным пламенем худосочных свечей, то тут, то там обмякал в обмороке какой-нибудь заключенный.
Но концерт удался на славу. Клоун с веником на макушке лупил по щекам кудлатого, а кудлатый мазал ему лицо кашей, пытаясь накормить с ложки и не попадая в рот. И все хохотали, и ребятня стонала от восторга.
Пабло так толком и не поговорил с отцом, хотя готовил кучу вопросов для встречи, и отец, наверное, собирался расспросить о многом. Когда они прощались, отец сказал: «Я скоро буду дома, мы пойдем в цирк, и я покажу тебе настоящих клоунов».
Антонио Гутьереса расстреляли в ночь с 6 на 7 января 1944 года. В эту ночь дул ураганный ветер, выламывая фанерные щиты, которыми наспех были заколочены окна камер. Выходить на плац в такую ночь казалось особенно жутко. Хотя это уже не имело значения для тех, кого выводили.
Ветер с гор дул над перекладиной гигантского креста Мемориала павших. Летний ветер, холодный, как тот, что мел снег меж корнями оливковых рощ, и как тот, что выламывал фанерные щиты в окнах тюремных камер январской ночью. Ветер дул беспрепятственно и остервенело, и я, пытавшийся поставить магнитофон на каменный парапет смотровой, вынужден был взять его в руки, чтобы не смело вниз. Но голос ветер не заглушал, напротив, он разносил его свободно и сильно над корявым скалистым холмом и над площадкой у его подножия. Голос Пабло Гутьереса, певца, заключенного, сына смертника. И толпа внизу искала в вышине этот голос, отчего темная пелена волос и шляп, видная мне, вдруг посветлела запрокинутыми вверх лицами.
— «Мертвым не надо вставать. Теперь они частица земли, а землю нельзя обратить в рабство», — сказал американец, когда Пабло допел до конца.
И я произнес последние строчки хемингуэевской эпитафии умершим за республику:
— «Те, что достойно сошли в нее, — а кто достойней сошел в нее, чем боец, павший за Испанию? — те уже достигли бессмертия».