Мне припомнился и его отец. Всякий раз на уроке истории, когда преподаватели рассказывали нам возвышенным голосом о Первой мировой войне — если таковая тема значилась в учебном плане и внутри этой темы встречался Верден, — все взгляды устремлялись на Дрюнга, и после этих уроков Дрюнг сиял особенным, быстро затухающим блеском, потому что уроки истории бывали нечасто и не так часто в учебном плане значилась тема Первой мировой войны, к тому же нам почти не разрешалось, да и было не принято говорить о Вердене…
Свеча уже шипела, и горячий воск булькал в «папином» стаканчике, названном так в честь великого военачальника Гинденбурга, потом фитиль качнулся и окунулся в расплавленные остатки воска; но тут комнату залил яркий свет, и я устыдился своих слез, свет был холодный и резкий, отчего мрачная комната сразу стала светлой и чистой…
Только когда меня взяли за плечи, я заметил, что дверь стояла открытой настежь и двое санитаров вознамерились нести меня в операционную. Я еще раз взглянул на Дрюнга, который лежал, плотно сжав губы; потом они положили меня на носилки и вынесли из комнаты.
Врач выглядел усталым и раздраженным. Он уныло смотрел, как санитары клали меня на стол под слепящую лампу, остальное помещение пребывало в красноватой тени. Потом врач подошел ко мне, и я совершенно отчетливо увидел его толстую бледного цвета кожу с фиолетовыми тенями под глазами и копну густых черных волос. Он прочитал записку, приколотую к моей груди, я отчетливо уловил сигаретный запах, увидел бледные желваки на толстой шее и выражение отчаяния на усталом лице.
— Дина, — крикнул он, — сними повязку!
Он отошел от стола, и из красноватой дымки появилась женщина в белом халате; ее волосы были упрятаны под светло-зеленый платок; когда она подошла ко мне ближе, склонилась надо мной и разрезала пополам повязку на лбу, я определил по ее спокойному и светлому овалу лица, что она, должно быть, блондинка. Я все еще плакал, и ее лицо расплывалось у меня перед глазами и дрожало, а ее большие светло-карие глаза, казалось, тоже плакали, врач же показался мне жестким и сухим, даже несмотря на мои слезы.
Она рывком сорвала с моей раны засохшие окровавленные бинты, я вскрикнул и продолжал лить слезы. Врач с сердитым лицом стоял у края освещенной части стола, и к нам вместе с голубым дымом долетал запах его сигарет. Лицо Дины было спокойным, она все чаще склонялась над моей головой и касалась ее своими пальцами, потому что принялась распутывать мои волосы.
— Обрить! — коротко бросил врач и в ярости швырнул на пол окурок.
Боль все чаще клещами охватывала мою голову, пока русская женщина выбривала грязные волосы вокруг зияющей раны. Разной величины диски вновь заворочались в моей голове, на мгновения я терял сознание, снова приходил в себя, и в те немногие секунды бодрствования чувствовал, как слезы по-прежнему неудержимо катились по моим щекам и собирались между рубашкой и подворотничком, изливались неудержимым потоком, словно из пробуренного источника.
— Да не ревите же вы, черт возьми! — несколько раз повторил врач, но, поскольку я не мог, да и не хотел остановиться, он прикрикнул: — Вам не стыдно?
Но мне не было стыдно, я только чувствовал, как иногда Дина ласково клала свои руки мне на шею, и я был уверен, что бесполезно объяснять врачу, отчего я плачу. Что я знал о нем или он обо мне; о грязи и вшах, лице Дрюнга и девяти школьных годах, по окончании которых началась война?
— Проклятье! — не сдержался хирург. — Да прекратите вы, наконец!
Потом он подошел ко мне, сердитый и суровый, склонил надо мной свое непомерно большое лицо, и я еще успел почувствовать, как он вонзил в мою голову нож, но больше ничего уже не видел, а только громко кричал.
Они закрыли за собой дверь, заперли ее на ключ, и я увидел, что снова нахожусь в той комнате ожидания. Моя свечка все еще потрескивала и бросала свой неровный свет на окружающие предметы. Я двигался очень медленно, боялся, потому что в комнате было совсем тихо и я не чувствовал больше боли, только пустоту. Я нашел свою кровать по смятым одеялам, осмотрел свечу, которая горела так же, как и до моего ухода. Фитиль теперь полностью лежал в расплавленном воске, только крошечный его кончик, накренившись, торчал над поверхностью и все еще горел, грозя утонуть. Я боязливо обшарил свои карманы, они оказались пусты, я кинулся назад к двери, барабанил в нее и кричал, опять барабанил и снова кричал. Не могли же они оставить нас в темноте! Но меня, казалось, никто не слышал. Когда я вернулся к своей кровати, свеча еще горела, фитиль по-прежнему плавал в воске и по-прежнему из него выглядывал крошечный, довольно прямой кончик, чтобы освещать неверным пляшущим светом комнату; мне показалось, что этот кончик стал еще меньше и через секунду-другую мы окажемся в кромешной тьме.