— Целую руку, дяденька, — сказала Маня.
— А я тебе — ногу! Ну как? Когда Вацлав — надеюсь, он застал вас за обедом, — принес этот вымоленный у Асклепия цейссовский аппарат, в котором бессердечный твой отец столь упорно тебе отказывал, покупая меж тем жемчуга для Тинды, — что тогда изрек уважаемый глава фирмы, принадлежать к которой я почитаю для себя честью? Ругался, а?
— Дядя, он не сказал ни слова. Наверное, это было ему не по душе, но ведь папа никогда не даст заметить…
— Умолкни! С твоей стороны, конечно, хорошо, что ты не выдаешь своего родителя, но я знаю все! Даже здесь было слышно: «Калека, горбун, сумасшедший!»
— Дядя, клянусь честью...
— Твоей честью? Что ж, твоей чести верю, твоя честь на этой фабрике, кажись, только и осталась. Но ей-богу, я слышал все эти слова даже здесь. Как бы не прошибся пан императорский советник, как бы ему самому не очутиться в Новоместской башне прежде, чем я попаду под опеку!
— В таком случае до свиданья, дядя, не подобает мне слушать такие речи. Он мой отец, и я как его дочь...
— В этом не сомневайся, твоя мать, а моя сестра была добродетельна...
— Дядя!
У Мани даже голос сорвался.
— Ну и дочка, гляньте, чуть глаза мне не выцарапала за то, что я похвалил ее маму! — несколько утихомирился Армин.
Маня прятала лицо в ладонях — она сгорала от стыда.
Армин помолчал, потом, явно не поняв движение ее мыслей, взорвался снова:
— А зачем он сокрушает мое гнездо, зачем ведет подкоп под донжон родового замка, который неминуемо рухнет, если Уллик настоит на своем?! Уже от первого удара бабы трехсотлетняя «Папирка» дрогнула по всем четырем углам, и штукатурка обвалилась в камине. Посмотри сама и передай это твоему благородному отцу!
Армин приподнял ковер с ламбрекенами, прикрывавший стену под окном, и показал большой лист бумаги того сорта, что клеят под обоями.
— Два года тому, — печально стал он объяснять, — когда у меня впервые зародилось подозрение насчет прочности «Папирки», я установил, что внешние трещины в стене, пускай еще очень тонкие, проходят насквозь; тогда я наклеил этот лист и каждый день отворачивал ковер — и за два года на бумаге не появилось ни пятнышка; только сегодня! Достаточно было одного удара по свае, и бумага порвалась. Взгляни сама.
Рапирой, которую он все еще держал в руках, дядя провел по листу кривую линию. Любопытство и испуг заставили Маню опуститься на колени, чтоб приглядеться поближе.
На коричневатом листе выступила светлая зигзагообразная черта, на первый взгляд не похожая на разрыв, так тонка она была, но ясно различимые растянутые волоконца бумажной структуры, еще связывавшие лист, так что разрыв был как бы не доведен до конца, не оставляли никакого сомнения.
Сила удара по свае, отозвавшаяся сотрясением стен массивного здания, была огромной, но пока она только надорвала бумагу, дала лишь намек на то, что должно последовать.
— Почему же тогда ты не только согласился, но даже подписал ходатайство об установке турбины?
Фрей сложил руки, как бы умоляя:
— А скажи, зачем я это сделал! Понимаешь, не люблю я показываться на людях, потому и отдалился ото всех; когда назначили комиссию, я и домой-то их не повел, чтобы показать им это место. И все же я надеялся, что комиссия подаст правильное суждение о стабильности моей любимой «Папирки» — да, да, так оно и было, потому я и подписал, чтобы заставить дать отзыв экспертов о состоянии здания, а вовсе не по рассеянности, как утверждает пан императорский советник!
С лица Армина сошла какая-то стыдливая напряженность, и было это так явно, что Маня подумала — а не изобрел ли дядя такое объяснение своих нелогичных действий только сейчас?
— И когда установку турбины все-таки разрешили, я успокоился, — продолжал он. — Днем. Но ночью, ночью-то, Манечка!
Прекрасные очи кривошеего красавца затуманились ужасом, однако он тотчас как бы стряхнул его с себя и растерянно улыбнулся племяннице.
— Что скажешь? Только никому ни слова, слышишь? Я сразу узнаю, если ты проболтаешься, ты ведь первый человек, кому я доверился, и...
Он не договорил, заходил по просторному помещению, задумавшись так глубоко, словно совсем забыл о своей гостье.