Все мужчины партера уже стояли спиной к сцене, теперь начали подниматься и дамы, и наступил редкостный в театральных анналах момент: бледный и злой партер стоял под неумолимым обвалом рукоплесканий лицом к лицу с галеркой...
Но вот кто-то в партере громко произнес слово «скандал», и тогда директор понял, что далее медлить нельзя, и дал знак гасить свет в зале; дирижер уже сидел на своем месте.
Едва стемнело, демонстрация прекратилась разом, как отрезанная — слышны были только беззастенчиво-громкие комментарии к событию дня композитора-критика.
Но прежде чем приступить к увертюре, дирижер должен был еще выждать, пока закончится обязательный ритуал — рассаживание на места владельцев абонементов.
Ибо у абонентов этого театра существовала непреклонная традиция, с течением времени превратившаяся в неискоренимую их прерогативу: они ни за что не займут своих мест, пока в зале не погасят огни. И это они соблюдают неукоснительно, по всей видимости получая неизъяснимое наслаждение, какое только может доставить посещение театра.
Собравшись в кучки, ждут они перед входами, пренебрегая всеми звонками и призывами билетеров: «Займите ваши места, господа!» — и хранят полную неподвижность. Лишь когда стемнеет, господа врываются в зал с шутками и смехом. Вероятно, их ублажает злорадное сознание, что они разбивают уже сосредоточенное настроение прочей публики, или возможность изводить соседей, заставляя их встать, — а может быть, в этом сказывается стремление завсегдатаев подчеркнуть свое отличие от других зрителей или похвалиться умением находить свои места в темноте, а возможно, все это вместе, или вообще ничего из перечисленного. В последнем случае затруднительно найти причину такой особенности постоянных абонентов.
Но вот улеглось и это движение, дирижер постучал палочкой по пульту, подождал еще немного, чтобы говор господ абонентов утих хотя бы до такой степени, чтобы слышно было начало увертюры, палочка поднялась и упала, флейты и скрипки издали первые протяжные ноты «Лоэнгрина».
У Рудольфа Важки — ради дебюта Тинды он выговорил себе право писать рецензию для музыкального ежемесячника, для которого порой пописывал, — при этих невыразимо сладостных и тем не менее выразительных звуках сжалось сердце, а когда, четыре такта спустя, мелодию повели уже одни скрипки, у этого безумца увлажнились глаза — хотя как музыкант он был кем угодно, только не поклонником Вагнера.
Но сжавшееся сердце сказало ему, что влага на глазах вызвана скорее неизвестностью относительно судьбы Эльзы с «Папирки», чем известной ему участью Эльзы Брабантской. Милый Важка невыразимо страдал, пока длилось буйство звуков, предшествующее началу действия; как человек театра и отличный знаток закулисных дел, он понимал, что́ ждет Тинду — после всего, что происходило в зале, судьба ее решена и ничто ей не поможет, даже если она будет петь, как сама муза пения, как пела на обеих репетициях с оркестром, особенно на сегодняшней.
Важка твердо решил, что никакие низости многоглавой гидры, публики, не омрачат для него священных минут, когда его душа сольется со звуками из сладостных уст Тинды, и он уже мысленно подбирал слова, какими опишет в рецензии ее искусство и отомстит за унижение, которому могут подвергнуть Тинду. Но вероятнее всего, первые же звуки ее голоса принесут ей полный триумф.
Отыграли трубы и фаготы, из-под патетического фортиссимо всех духовых и смычковых начали проступать мягкие звуки золотого утра на Шельде под Антверпеном, увертюра завершилась пианиссимо флейт и скрипок — и занавес поднялся.
Первая картина первого действия прошла при общем невнимании публики, беспокойство которой перекинулось на сцену. Там воцарилась рассеянность, которую с трудом преодолевал дирижер; таково влияние публики, если она недостаточно уважительна к актерам и их искусству. По залу пробегали шепотки, прерываемые энергичными «Тссс!» — короче, все было объято возбужденным ожиданием того, что будет, когда на сцене появится Эльза-Тинда.
Саженной длины речитативы короля Генриха Птицелова, страстные обвинения и жалобы графа Тельрамунда на брабантскую наследницу были выслушаны как неизбежное зло; напряжение возрастало с каждым тактом и грозило взрывом, особенно когда началась сцена суда и глашатай поднял свой голос:
«Эльза, явись на суд!»
Тут у иного зрителя перехватило дыхание, особенно у тех, кто был знаком с партитурой — ибо дирижеру пришлось сделать паузу перед выходом Эльзы: она все не появлялась — и не появилась даже тогда, когда мужской хор подхватил: