Юленька жаловалась искренне, как ребенок; стараясь погасить в себе ненасытную жажду мести, она лишь распаляла ее.
— Ну погоди же, — сказал я и вытащил рецептурную книжечку. Немного подумав, вырвал бланк, и именно это помогло мне прийти в состояние надлежащей ярости.
Я написал Слабе записку, в которой категорически предупреждал: если к вечеру он не уберется из моего дома — я оборву ему уши и собственноручно вышвырну вон. Правда, в тот же конверт я вложил банкноту, способную утешить любого повесу.
К написанному я добавил, что прилагаю то-то и то-то — на первое время.
— Я ему сама передам, когда он вернется, — сказала за спиной Юленька, прочитавшая письмо через мое плечо.
— Не вздумай! Это совершенно неприлично! — рассердился я на нее, хотя подобное проявление мстительной ненависти к нему, по правде сказать, грело мне душу.
И я подумал: эксперимент по симбиозу Юлии с Индржихом удался как нельзя лучше.
— Ну, дядюшка, — шутливо ныла она, только что не погладив меня по лицу, — я быстро, ведь так хочется посмотреть, какую он скорчит мину...
— Ладно, будь по-твоему, — и я без сомнений вручил ей письмо для Индржиха Слабы.
В глазах Юленьки вспыхнуло торжество, она упоенно вздохнула и, чуть поколебавшись, робко приникла к моей груди. Лишь ее ладони разъединяли нас...
Я застыл как каменный, опустив руки, и она не решилась обнять меня за шею. Испытание длилось недолго. В ярости дикой кошкой отскочила она к двери.
— Если не увидимся здесь — встретимся в кафе, — сказал я ей на прощанье.
Невыразимым счастьем заиграли на ее лице все пять ямочек, по две на щеках и одна на подбородке — напоследок...
Мои слова значили для нее восстановление наших отношений.
Я, уже опаздывая, поспешил на другой конец Праги за пациенткой.
Юленьку я увидел вечером в кафе... Впрочем, вы же были там и знаете, что случилось...
Доктор Сватоплук Слаба совсем умолк.
Мы шли по саду в сгущавшихся сумерках — он провожал меня к импровизированному мостку.
По пути мы то и дело останавливались, собственно, первым остановился я.
— Пан доктор, откровенно говоря, я теперь знаю немногим больше, чем раньше... — проронил я, как бы между прочим, стараясь скрыть любопытство: хватит ли у него мужества довести рассказ до конца?
— М-м-м... — доктор постарался улыбнуться, хотя муки совести он испытывал неимоверные. — При желании вы бы и сами могли догадаться... Впрочем, вы правы: мое признание было бы неполным, слушайте же дальше.
...Я привез новую пациентку, устроил ее, подготовил все необходимое для завтрашней операции и стал разыскивать Юлию.
Жена привратника вытаращила глаза и, выпятив губу, покачала головой:
— Разве барышня дома? По-моему, она еще не вернулась. Вы не знаете, кто-нибудь видел барышню Юлию? — обратилась она к спешившей мимо сестре милосердия.
— Я не видала! — ответила та.
Ничего толком не сказали и на кухне. Приоткрыв стеклянную дверь, Неколова оглядела сад.
С утра целый день моросило, и в саду Юленьке делать было нечего.
— И в комнате никого, — добавила привратница, разглаживая ладонями фартук из вощеного полотна. — Нет ее дома! Не извольте беспокоиться, мимо меня мышь не проскользнет, а уж барышню я бы заметила, если бы она вернулась!
Я махнул рукой — действительно, она наверное давно ждет меня в кафе.
Однако и там ее не было... Она прибежала лишь час спустя — чтобы отравиться у меня на глазах... А когда я прикинул, сколько времени она провела у Индржиха Слабы, получилось два с половиной часа... Два с половиной часа!.. а... а... — ха-ха... а...
Доктор засмеялся жутковатым, отрывистым смехом, и мне стало не по себе.
— Так закончился мой эксперимент, — продолжал Слаба. — По моим подсчетам, на визит к Индржиху ей требовалось не более получаса, поэтому именно эти два с половиной часа — самое примечательное во всей истории... Впрочем, я ведь располагаю собственноручным свидетельством Юленьки — вот ее письмо, которое она вручила мне, прежде чем умереть...
Доктор Слаба вынул бумажник и извлек из него небольшой листок бумаги.
Повертев его, он сказал:
— Письмо написано карандашом, а сейчас уже так стемнело, что вы вряд ли что-нибудь разберете. — И, вложив листок обратно в бумажник, он сунул его в нагрудный карман.
— В конце концов, даже к лучшему, что тут ничего не разглядишь, — добавил он, — нацарапано карандашом... да еще ужасным почерком, с массой орфографических ошибок и таким убогим языком... это умалило бы добрую память о несчастной девушке в ваших глазах... Я сказал «добрую память»? Именно так, во всяком случае, для меня память о ней имеет единственное истолкование...