Выбрать главу

— Настасья Кирилловна, чтоб не сказать Филипповна, — поддержал Василий их обычный обмен приветствиями, — на что вы намекаете?

— Ты помнишь, как она вела себя после смерти Леньки? — Голос ее дрожал от азарта, освященного веками: ведь всякое запутанное преступление должна разгадывать умная женщина, не имеющая к нему никакого отношения! Закон Кристи — Хаммурапи — Мэрфи и еще бог знает чей…

Василий не помнил, как вела себя Эмма. Не мог помнить. Тогда он уже не водил с Ленькой той бесшабашной и варварской дружбы, как в ранней юности, когда они наперевес с железяками ходили в битвы с нациками, чьи банды расплодились в Питере 1990 года. Бритоголовые совершали набеги на хиппи, живущих в сквотах. Это были две противостоящие друг другу стихии, это были битвы не на жизнь, а на смерть. Но вот именно тогда на Васиной памяти никто из наших, из праведных детей цветов, не погиб, и это рождало великий детский восторг победы, чей вкус остался в душевных закромах до сих пор. Хотя потом последовало столько страшных и незаживающих потерь — да вот хотя бы и сам Ленька! Но он ушел непобежденным.

На тот момент Василий уже утратил пульс дружбы. Они с Сабашниковым общались урывками. Эмму тот не афишировал. Но и не скрывал, конечно. Она поражала… очень спокойным лицом. Василий никогда доселе не видел таких лиц. Как у статуи! Все древнегреческие трагедии отгремели тысячелетия назад, и что еще может потревожить этот лик… И это лицо садилось в роскошную машину, каких и не было больше в стране — или так казалось? Вот представьте, что Ника Самофракийская… ладно, не Ника, она без головы, но Венера как-то банально! — словом, представьте, что кто-то из этой когорты садится в «лексус» — хотя не в жигуль же им садиться! — и едет в… Куда бы она ни ехала, жди беды, разве не так?

Вот таким образом Василий и запомнил подругу Лени Сабашникова. Штрихом напоследок осталась похвальная выносливость: древнегреческая богиня могла их всех, слабаков, перепить.

— Настасья Кирилловна, помню только одно, — признался Василий. — Эмма блеснула погребальным спонсорством и отгрохала Леньке памятник. Когда я его вижу, мне начинает казаться, что наш раздолбай Сабашников был криминальным авторитетом. По идее я должен быть ей благодарным — сам-то не дал ни копейки. Но ведь меня никто и не просил, мы ж с вами были сто пятидесятой водой на киселе. А те, кто размахивал кошельками в праведном порыве увековечить память друга, утекли в Лету, чему мы с вами были свидетелями…

— Насчет памятника ты зря, — нетерпеливо возразила Кирилловна. — Скажи спасибо, что такой есть. А тебе, конечно, надо, чтобы его Эрнст Неизвестный делал?! Нет, Василиус, я тебе хотела сказать совершенно о другом. Я вспомнила одну деталь, которую теперь увидела в ином ракурсе.

— Внимаю, Настасья Кирилловна!

Он соскучился по разговорам о Леньке, потому что в них жила молодость. Они были долгими, они освобождали от нынешней текучки, от унылого сегодня, закованного в нужду, в унизительное забвение и разобщенность. Какое удовольствие — бросить дела, бессмысленные и не приносящие долгожданного катарсиса, и погрузиться в давно минувшее волнующее вчера, погрязнуть в светлом прошлом, когда все неслось и переливалось всеми радостями бытия… Давно умерший друг был гораздо живее нынешней жизни, как некогда в советской парадигме злобный лысый гоблин был «живее всех живых».

— Так вот, — продолжила Настасья, — помнишь ли ты, как Эмма проявляла пристальный интерес к Ленькиным друзьям? А лучше сказать, к его окружению мужского пола, ко всем этим веселым плакальщикам, которые быстро забывали, по ком они плачут. На сборищах сидела с кем-нибудь из них в обнимку. И ни одна живая душа не смутилась неуместностью этого! Свобода нравов, я понимаю… Леня и сам был такой, это я тоже понимаю.