— Что-то вы, детки, как сироты...
Оля и Владик прыснули. Но когда старуха вышла снова, уже без ведра, и, подслеповато моргая, протянула им две карамельки, Оля бросила:
— Вы чего? На кой нам ваши конфеты? Сами ешьте...
Старуха, будто не слыша, повторила:
— Берите, детки. Дай, думаю, угощу ребяток...
Владик сжал Олину руку, чтоб молчала. Ух, какая худенькая и сильная была у нее рука! И поспешно сказал, неловко улыбнувшись:
— Спасибо, бабушка. Мы не хотим.
Старуха постояла, глядя на них так же непонятно, и ушла, легонько шаркая своими ботами.
Владик сказал:
— Надо было взять. Старуха хорошая.
— Да, чудная, но ничего... Она Димке кашу давала, я видела. Владик! Помнишь, я обещала сказать, где еще бываю? Я никому про это не говорю. Хочешь, на той неделе сходим туда?
— Конечно!
Снег на улице падал по-прежнему сплошной и такой белый... Точно светящийся. «Рано ему насовсем ложиться, растает, а жалко», — думал Владик... Он шел домой и улыбался. Снег был новым, и небо было новым. Владик смотрел на это незнакомое небо и чувствовал: у него есть что-то такое, чего наверняка нет у прохожих, спешащих мимо! И у тех, которые живут, ссорятся и мирятся, о чем-то думают сейчас за всеми этими разноцветными окнами. У всех такого быть просто не может! Как только он жил без этого прежде? Разве это была жизнь!..
Двадцать пятое ноября. Сегодня ездил с Олей... Туда. К ее брату. Я думал, Николай Евгеньевич ее отец. А он отчим! А у настоящего отца давно другая семья, и там мальчишка Костя. К нему она и ездит... Олина мама считает — их бог наказал. Потому что мальчишка «дурачок» и даже говорит плохо. А ему уже пять лет. Называет себя Осей вместо Кости. И Оля его так зовет... Она ездит играть с ним. Он называет ее Ля. Совсем некрасивый, толстый. Ест много, все время что-то ест. Говорит со слюнями... Оля сказала — он же не виноват, что его таким родили. Ну конечно, не виноват. Но мне не по себе было... И зачем такие родятся? Я сказал, что жалко его родителей. А Оля разозлилась! Они, оказывается, тоже себя жалеют. Сами нормальные, не алкоголики какие-то, а сын вон какой... Они осенью — Оля подслушала — говорили, что надо бы куда-то сдать Оську, потому что ждут другого ребенка. Оля за это их ненавидит. Но скрывает: еще перестанут пускать к Оське! Играет с ним в школу — любимая игра. Школьник... Один и один, правда, складывает. Оля сажает его за взрослый стул, как за парту. Там он эти единицы и складывает. Еще рисует. Машины, людей — что Оля скажет. Но разницы никакой, одни круги и загогулины. А когда мы только вошли — у Оли свой ключ, — он сидел на книжном шкафчике и стучал по нему пластмассовым мечом. Пришлось стаскивать. Оля сказала, он часто так делает. На стол ставит стул и влезает наверх. Оля боится, что когда-нибудь Оська здорово сверзится. Его мама недалеко работает, забегает среди дня, но все равно он в основном один... И все время его тянет куда повыше. На подоконник, на шкаф... Тут мне даже смешно стало. Я сказал ей: «Сразу видно, чей брат! Тебя тоже носит по всяким кранам и крышам...» Но уехал от них какой-то ошалевший. Все про то же думал: зачем такие на свете? Может, это плохая мысль, жестокая, но что я могу поделать, если думается? Хотя думай не думай, а они живут. Ну что им до того, что люди строят, что-то открывают, рисуют... Хоть тысячу картин я напиши — что для таких изменится? А потом подумал, что и для нормальных людей — тоже ничего... Так и будут жить такими, какие они получились. Как-то пусто от таких мыслей. Только пять набросков сегодня сделал. Обычно стараюсь не меньше пятнадцати, чтоб не выходить из формы... Спросил Олю: зачем она с ним возится, если по-честному? Из жалости? Она сказала, что вопрос глупый. И жалеть она вообще никого не умеет. И не считает нужным... Просто каждому хочется быть одним из всех. Для кого-то... Особенным. И Оська видит, что он для нее такой. Поэтому ей радуется и развиваться стал лучше в последний год. Один врач это отметил даже с удивлением... А Оля именно этот год и ходит к Оське! Сказала, ему так плохо будет без нее, что если она его бросит — получится подлость. А подлость она не уважает. Тут выходит путаница... Выходит, помогает ему не из-за него, а из-за себя. Из-за уважения к себе... Если верить ее словам — звучит плохо. Но Оське-то при этом хорошо? Нет, наверно, она лучше меня. Я бы не смог... с таким. И никакие мысли не помогли 6, ни плохие, ни хорошие... Не смог бы, и все! А предки опять что-то ссорятся. Им бы на место Оськиных родителей! Тогда бы, наверно, все их неувязки враз уменьшились в размерах... Ладно, что-то я заболтался. Пока все.
Тридцатое ноября сегодня, среда. Весь вечер торчал у Сашки. Уроки делали, болтали. Сашкина мама картофельных оладьев напекла. Это совсем не то, что из магазина! Тетя Наташа вообще домашняя... Сашка сказал смешную вещь. Он видел учебник литературы за восьмой или девятый класс. Кто-то оставил на подоконнике в коридоре. Немецкая Селедка выгнала Сашку с урока за чтение, и он полистал этот учебник. И заметил, что у большинства поэтов губы здоровые, заметные! А у критиков наоборот. Они все тонкогубые. И лица у них нервные и болезненные... Да, Сашку я все хочу и забываю описать. Он по губам поэт, а не критик, хоть ничего не сочиняет. По росту почти самый маленький в классе. Ну, переживает, конечно... Крепкий, но не толстый, просто кость широкая. А вид всегда сосредоточенный... Внешне он симпатичный, как девчонки выражаются. Ирка Крупова даже сказала со смешком, что, будь Сашка на пару голов повыше, она бы в него влюбилась. «Во, Сашка, — говорю, — имей в виду на будущее! Ирка у нас считается Мисс седьмой «Б»... А потом мы говорили про коммунизм. Имеет человечество на него шанс или нет? Сашка считает, что имеет. Потому что уважение к личности все возрастает. Во времена мамонтов человеком признавался лишь сородич, а чужака ели за милую душу. Позже, если кто-то убивал раба, считалось, что это урон имуществу рабовладельца. Имуществу! Но с веками людей, признаваемых за людей, делалось все больше. И наше время, хоть в нем остался от прошлого расизм и еще там разное, все равно не сравнить с тем. «Представь-ка, — сказал Сашка, — международную кампанию в защиту прав какого-нибудь древнего раба! А сейчас?» Вот это общее направление его и обнадеживает. Коммунизм — общество, где не только нет проблем со шмотками и едой, но где никто никому не мешает заниматься тем, к чему больше тянет... И если так, уважение к другой личности и ее свободе — почти главный признак! Я говорю: — «Да, согласен. Насчет ценности жизни. Что она росла в глазах человечества... На это похоже. Но в том же рабовладельческом, — говорю Сашке, — самое мощное государство сколько народу могло уничтожить? И сравни, как с этим сейчас! А потом уже рассуждай, ближе мы стали к коммунизму или наоборот». Но Сашка уперся, что все равно даже какой-нибудь наемник должен больше уважать людей, чем какой-нибудь питекантроп... Сознательней к ним относиться... Я не уверен! Но сошлись мы на том, что нам страшно повезло. Ведь мы окончательную развязку можем увидеть! Последнюю победу того или другого. Сколько веков копилось и уважение к человеку, и умение его убивать! Копилось и до того доросло, что никого не останется, если все не сообразят, как надо жить. Но в этом случае каждый, получается, на счету... Чью сторону примет, та и может перевесить! И еще... Я рассказал Сашке про свои кассеты. Он с интересом отнесся! Хорошо бы и его записать. Ведь через какой-нибудь год мы уже будем не совсем такими. А через пять или там десять... Даже представлять глупо — все равно не представить. А тут — будет запись! Об этой именно зиме. По-моему, не слабая мысль! Ну, все, пора спать. А то поздно уж совсем.
Кассета третья
Привет, Владик! Это Сашка. Это здорово, что ты начал записывать свои мысли. Люди часто перевирают, ну, то есть искажают общую историю. В разных целях... Как им кажется выгодней, так и подгоняют — сознательно. А вот свою собственную историю каждый человек искажает нечаянно, мне кажется. Чаще нечаянно... И даже не подозревает, сколько раз уже себя обманул! В чем-то себя прошлого приукрашенно воспринимает или, наоборот, очерняет. Думает, что все главное про себя помнит, а на самом деле много чего забыл или перепутал. Каким был раньше, что любил и кого, чем возмущался... Значит, он и себя настоящего видит уже не точно! Обидно же. Даже опасно. Я считаю, надо все про себя помнить! Даже если не все хочется. Ты просил сказать что-нибудь. Не знаю, что еще. Вот принес книжки — брал их у тебя в тот раз. Тут стихи Набокова есть. Я у него только «Защиту Лужина» читал, не очень понравилось. А стихи — вот, сейчас... Ага. Тут такой момент! Слушай. «Лист бумаги, громадный и чистый, стал вытаскивать он из себя. Лист был больше него и неистовствовал, завиваясь в трубу и скрипя. И борьба показалась запутанной, безысходной: я, черная мгла, я, огни и вот эта минута — и вот эта минута прошла. Но как знать, может быть, бесконечно драгоценна она, и потом пожалею, что бесчеловечно обошелся я с этим листом. Что-нибудь мне, быть может, напели эти камни и дальний свисток. И, пошарив по темной панели, он нашел свой измятый листок». Помнишь, мы смотрели мульт «Сказку сказок»? То место, где Волчок крадет у поэта лист? А уже в лесу слышит плач, ничего не понимает и вдруг видит, что у него в лапах вместо этого свернутого листа — младенец в пеленках! И он даже бросает его сначала и убегает... Чем-то здорово похоже, хоть совсем другое, да? Я прочитал и думаю: надо ж, как знакомо! Не по-плохому, а по-хорошему... А потом вспомнил этот мульт. Вообще я согласен с Набоковым, что никак нельзя точно сказать, что из чего получится и какая минута важней. Ты тоже должен быть согласен, раз завел эти кассеты. До свиданья говорить вроде смешно — ты же в соседней комнате сидишь. Ждешь, когда я закончу. Ну вот, я все! Твой друг Сашка.