Выбрать главу

— Да, хлебный вопрос для нас теперь самый главный и главный на долгие времена. Его никакими силами не решить рывком, одним махом.

— А я все-таки за самые крутые меры, — вспыхнул Мошкин, давно ждавший минуты выговориться. — Пусть это даже будут времена военного коммунизма. Как низовой работник я в этом деле чувствую крайнюю необходимость. Других путей нету.

— Я радуюсь, товарищ Мошкин, что съезд не выражает вашей линии.

— Однако не забывайте, Семен Григорьевич, что есть еще практика и практики. Это мы с вами. Да-с.

XXI

Совещание открылось в драматическом театре, и все участники из гостиницы «Иртыш» направились туда пешком. Стояло ясное морозное утро. Весь город был убелен пышным куржаком, который тихо осыпался с проводов, карнизов домов и ветвей деревьев. Улицы были выметены и пустынны. На перекрестках стыли милиционеры, обутые в армейские сапоги.

На театральной площади стояли наряды конной милиции, и Оглоблин догадался, что на совещание из Москвы прибыл большой работник, и этому своему открытию радовался и торопился занять место поближе к сцене. Оглоблин, Мошкин и Умнов поспели к первому звонку и первыми вошли в только что открытый пустой холодный зал. Умнов поначалу ослеп от ярких хрустальных светильников, многосветной искрящейся люстры под потолком, жирного блеска позолоты на лепных украшениях лож и ярусов. На полу лежала голубая ковровая дорожка, и как только Умнов ступил на нее, его понесло куда-то вниз, мимо рядов, прямо на красный бархатный занавес, который горел, подсвеченный рампой, и переливался, будто пылал овин, набитый сухими снопами. У передних рядов его остановил милиционер в белой гимнастерке и сказал, что первые ряды занимать нельзя. Когда повернул обратно, понял, что пол в театре покатый, и Умнову почудилось, что его опять потянуло вниз, на палевый струящийся занавес.

Сели в пятый ряд.

А зал переговаривался, сморкался, кашлял. Запахло стылыми снегами, лошадьми, овчиной, ветром — неблизкие зимники свели сюда людей. Скрипели гнутые кресла. Много было таких, как Умнов, которых выносил покатый пол прямо на милиционера. Неторопливые люди нашли ход в пузатые ложи, напоминающие глиняные латки.

Прозвенел последний звонок. Свет в зале погас. Занавес разошелся по сторонам. Открытая сцена дохнула деревянной пылью и новой прохладой.

Все смолкло.

Во весь размах сцены выгнут долгий стол. За ним на высоком красном бруске возвышался небольшой бюст Маркса. Бархатные полотнища, ниспадавшие с высоты, вздыбленная трибуна, необъятный стол, множество света — все это, приподнятое над зрительным залом, выступало торжественно, широко, внушительно, и когда из-за собранного занавеса появились люди, их заметили не сразу, хотя и ждали.

Впереди всех легким, но степенным шагом шел небольшого роста, поджарый мужчина, в сапогах и брюках вольного покроя, свободно заправленных в голенища, плотном зеленом кителе, со стоячим, наглухо застегнутым воротником и накладными карманами на груди, прикрытыми клапанами без пуговиц. У него черные тяжелые волосы, зачесанные назад, сплошные черные усы, отточенные по концам, круглый, по-мужски сильный подбородок. Он сразу же приподнял над плечом небольшую руку и, завалив немного назад ладонь, тихонько покачал ею.

— Сталин! — многоусто выдохнул зал, и в театре будто рухнули перекрытия: все захлопали, закричали. Крики «ура!» и аплодисменты не смолкали до тех пор, пока на сцену не вышли и не встали у своих стульев все многочисленные члены президиума. Они тоже принялись бить в ладоши, повернувшись в сторону Сталина. А он, стоя в центре у стола, то покачивал рукою, то хлопал, не разгибая полусогнутых пальцев и приветно оглядывая зал поверху и понизу. Наконец он сел и даже устроенно положил локти на стол, но в президиуме захлопали еще сильнее, и новым приливом овации ответил зал. Сталин пожал плечами и поднялся, опять начал хлопать и оглядывать зал сперва поверху — слева направо, потом низом — справа налево.

Так повторялось до двух раз. Наконец овации стали утихать, хотя задние ряды долго еще выбрасывали всплески восторга и кто-то на ярусах зычно кричал «ура!».

Умнов отбил себе все ладони. В горле у него перхотно жгло, он вместе со всеми много кричал. «А с чего это я? — подумал Умнов. — Никогда не видел, не слышал и знать ничего не знаю, а нате, ровно с цепи сорвался. Да дурак ты, Яшка, чалдон безмозглый, не с твое люди знают — это же первый человек в партии. Ты только подумай, куда тебя допустили, мякинная твоя утроба». Якову, разогретому общим подъемом и своими горделивыми мыслями, еще хотелось хлопков, криков, веселого буйства. Едва успокоился.