— Что ж он не женится, тетка Катерина?
— На бедной не хочет, а из хорошего хозяйства — нам не по зубам.
— Совет бедноты, тетка Катерина, вырешил вас в зажиточные.
Мать Катерина, насыпавшая углей в самовар, остановилась с шабалой в руках — гордая радость так и стукнула ее по сердцу, но по привычке загорюнилась, прибеднившись:
— Ии, Мареюшка, да посуди-ко ты сама, это какой зажиток наш. Господи, не осуди меня, грешницу, первый год ноне соли вдосталь видим. А уж вы там — в зажиточные. Тамотка у вас сошлась тоже босота горегорькая, небось на голодное брюхо и из щепы похлебку сваришь. Оно вот и блазнится, вроде бы в чужих-то руках не краюха, а коврига цельная.
— Хозяйство ваше, тетка Катерина, теперь громкое. Как не скажешь.
— Слава тебе господи, свое едим. Ты бы разболоклась. Чаю попьешь с Арканей.
— Он, Аркадий-то, брезгует беднотой.
— Давай уж не суди не кого-то. Я и то гляжу, жарынь у нас, а ты в шубе. Скидовай-ка одежину-то.
Машка разделась и шубу свою повесила у дверей в кути. На ней облезлый из ситца сарафан. Руки от самых плеч голые, полные и замедленные, на локтях ямочки. На груди и животе сарафан в обтяжку, а сзади немного вздернут. Мать Катерина оглядела Машку и, сама в трудном житье век не видавшая на себе тела, горько позавидовала: «Экую басу под шубой-то носит», и вслух сказала об этом же:
— Справная ты, Марея. Зарная из себя.
— Теперь к вашему двору каждая пойдет. Земли у вас запахано на пять душ. Молотилка. Жнейка. Кони. Семь кабанов завалил Аркадий перед рождеством. Только вот одно…
— Уж ты как-то, Мареюшка, все и обсказала, будто на печи у нас сидела.
Машка хотела высказать свое сомнение, которым заикнулась, но в избу вошел Аркадий, чересчур большой от зимней одежды, морозный. К порогу с маху бросил вожжи, чтобы оттаяли в тепле. Шубу свою расстегивал и снимал долго, потом вышел к огню. Нахлестанное снегом лицо его горело, глаза наслезились и блестели. Волосы под шапкой свалялись, ежисто топорщились.
— А это зачем? — садясь к столу и облокачиваясь о него, исподлобья разглядывал он Машку, которая вся вдруг пыхнула и потупилась.
— Щец тебе, Арканя, али самовар сперва? — спросила мать Катерина.
— Баня-то готова?
— Да тут на лавке и белье тебе. После стужи, верно, иди-ка отмякни. Там и веник с вересковой веточкой у матицы подвешен. Може, стеганешься. Помыйсь, а уж тожно и за еду и за чай. К чаю клюквы где-то надавила. Воза-те, должно, в поле кинул? Близко ли?
— Тебя спрашиваю, зачем пришла? Все шастаете, собаки бездомовые, доглядываете по дворам да избам, где что положено. Ревизию наводить пришла?
Машка метнула на Аркадия виноватый, осужденный взгляд и стала усердней мотать нитки. Аркадий взял белье, перебрал его, и достав с божницы гребень, сунул в карман. Хотел идти, да тянуло посидеть еще с устатку.
— Дверь, Арканя, в предбанник-то приотворена — боялась, кабы угару не было. Зайдешь, так запереть можно: небось вытянуло. Сено-то, Арканя, у станка метал?
Машка робела перед Аркадием, не любила его и в то же время радовалась, что он собрался уходить и не уходит. А он с прежним высокомерием разглядывал ее и, вдруг остановив взгляд на ее груди, туго обтянутой тонким ситцем, стал быстро согреваться. Почувствовав на себе его взгляд, Машка угодливо сказала:
— Яков Назарыч вернулся и сказал, велено-де размежевать все хозяйства: бедняки к беднякам, середняки сами по отдельности, а кулаки все жильные.
— Ну и что?
— Тебя к жильным вписали. По твоему достатку. По молотилке и торговому обыку. И кони.
— Ну и что? Да ты отелись. Отелись. Дальше-то что?
— Новое наложение на жильных. Приедет оратер…
Аркадий все еще не обращал серьезного внимания на Машкины новости, а сердился и кричал на нее за то, что у ней гладкие бока и бедра и что она попалась ему на глаза и сидит робеет перед ним умышленно. Усталость, голод, сквозная настуда вдруг обернулись в нем здоровым и острым желанием, которое обрадовало его как вознаграждение за пережитое.
— Умнов небось наказывал не вякать? А ты распросталась вся. Завтра вон мать Катерина всей деревне разнесет и на тебя укажет. Пойдем-ко, на улке мне одному расскажешь и об ораторе и налогах и о всем другом протчем.
Аркадий взял Машкину шубу и, подхватив саму Машку, вымахнул с нею за дверь. На улице не дал ей одеться, а стал подталкивать впереди себя. Машка хотела закричать, вырваться, убежать, но, как и в прошлый раз, вязкий хмель мешал ей встрепенуться — она словно погружалась в сон и даже не чувствовала холода в своем тонком сарафане.