Мошкин еще какое-то время недоверчиво глядел на молодое твердое лицо Ягодина, в ровном густом румянце, на его руки, спокойные, с крупными розовыми ногтями, поверил:
— Прибросим пока для близиру, а уж потом проверять придется. Да он где, председатель-то. Ну-ко, шум-ни его.
И Ягодин захрустел к дверям сапогами, у которых еще круглились задники, и по мягкому голенищу лежал внове необмятый внутренний шов.
Но Якова Назарыча в Совете не было: он без шапки, в расстегнутой кожанке бегал под крутояром и пахал намокшими сапогами вязкий, тяжелый снег. Бросался то вверх, то вниз, рыл руками истоптанные наметы, но выкопал только чей-то потертый шелковый кисет с вышивкой сиреневыми нитками «Закури и вспомни». Яков Назарыч зашвырнул его подальше и хотел подниматься в гору, да скатившаяся на санях молодежь окружила его и, находя, что он метется тут по пьяному делу, стали потешаться над ним:
— Что, Яша, ай пуговицы от штанов рассыпал?
— Яша, опушку-то — в зубья.
Парни скоро поняли, что Яков Назарыч трезв и чем-то до крайности расстроен, а девки, разыгравшиеся, напропалую веселые, сами растрепанные, не разобрались, — не до того им, — набросились на Якова, обвисли на нем по двое да по трое на каждую руку и ногу, начали умывать его снегом. Стешка Брандахлыст верещала ему в ухо:
Яков вначале улыбался, уговаривал девок, но когда ему и в рот набили снегу, остервенился и стал расшвыривать девок, бить их по чем зря. Стешке Брандахлыст расквасил губы. Ванюшка Волк стукал себя в дубленую грудь обоими кулаками и, запрокидываясь, визжал от восторга:
— Яшка, чтобы угореть, ставь ее на четыре колеса! Ставь, суку.
Отбившись от девок, Яков Назарыч целиной поднялся на крутояр, по чужим огородам вышел к своему двору. Он верно знал, что обронил наган на катушке, однако еще хотел посмотреть его дома.
В избе дверь была приотворена, и в щель валил густой дым — в его теплом потоке трепыхались и коптились кострыжные бороды, выпавшие из пазов над дверьми. В избе было дымно и холодно. Кирилиха в шубе и пимах, в теплом платке на голове, сидела у стола и перебирала лук в решете. На кромке печи прилепилась кошка и лапой выбивала из-за уха блох.
— Тебя что, разжарило, — двери расхлябила?
— Яшенька, тут прибегала эта Валька секлетырка. Я у ей папиросой хотела разживиться — у! — как она на меня глянула. Двери-то, девка-матушка, не затворяй, а то дымно. Кирпич, должно, в боровик завалило — прет все в избу. Звала деда Филина, а он — вот скажи, есть совесть — обедом-де накормишь с бражкой, так сползаю. А вроде не в себе ты, Яша?
— Ты у меня железяку эту не видела?
— Пугач-то? Утресь умывался, так под подушкой видела. Да ты же его в карман поклал с собой.
— Это я и сам знаю.
— Чо спрашивать тадысь. Ай, потерял? И слава богу, на што он тебе. Чать, не война теперича. Люди бороны да плуги покупают, а ты — прости небесная — с игрушкой этой забавляешься.
Яков Назарыч подошел к матери, взял за плечи шубейки и поставил на ноги — она уронила решето, и лук раскатился по полу. Руки у него дрожали.
— Я тебя, старая, божеским словом прошу — никому ни слова, ни даже полслова про этот пугач.
— Да отступись. Эко ощерился. Что я тебе — кто? А ежели потерял эту холеру, так лешак ее забери — она не прокормит.
— Старая, не об этом песня. Прокормит — не прокормит. Подсудное дело для меня.
— Да уж лучше под суд, чем завсе таскать в кармане. Стрельнет еще, чего доброго.
— Ты это как говоришь?
Боясь, что он снова схватит ее за шубейку, она опустилась на пол и стала сгребать лук, которым играла молодая кошка, закатывая его под лавку в угол.
— Лучше бы кирпич достал из дымохода, — не смогла сдержать Кирилиха своего наболевшего. — Что это мы, Яша, как живем. Ровно мы не люди. — И она заплакала горькими сухими слезами.
— Ну, ладно, мать. Слышь, ладно, говорю. Я и сам думаю, что не так живу. Дождусь вот весны, своими руками ломить стану. Черт меня сунул на эту катушку.
Яков Назарыч сменил вымокшую от снега рубаху, причесался и, надев фуражку, хотел идти, но остановился над матерью:
— Ладно, мать. Пронесет с этой железкой, уйду в колхоз, дело видное, поправимся. Народ злой стал, а говорить с ним я не обучен. Пойду на рядовые работы.
— Дай-то бог, Яшенька. Надо и о себе подумать. Мы ведь не птицы небесные. Это они не пашут, не жнут, а живы божьим промышлением. Это куда как хорошо. А то рази на всякого угодишь. Ты к нему с добром, а он на тебя с топором. — Повеселевшая Кирилиха все говорила, говорила и не могла уняться, так с говорливой охотой и проводила сына, как доброго гостя, до самых ворот.