Не у всякого охотника поднимается рука бить по токующему беззащитному глухарю, а если какой и загубит отчаянную голову певца, то с осуждением вспомнит себя в свой заветный час.
Федот Федотыч Кадушкин много лет жил слепым и оглохшим. Упоенный трудом и заботами о хозяйстве, он давно не понимал мир, в котором складывались иные отношения. Новый мир все настойчивей стучался в его ворота, но Федот Федотыч не доверял людям, ни близким, ни дальним, знал только свою песню. И вот подшибла его жизнь — теперь уж ему не встать, не подняться да и незачем, по его разумению.
Он сидел прямой и недвижный, словно окостенел, обхватив шишкастыми ладонями край толстой лавки. Седую взлохмаченную голову откинул на стену, и была особенно видна его дряблая черная шея, со складками на горле, в старческих морщинах, похожих на трещины. Длинное костистое лицо его, с темными глазными западями, худой подбородок, изношенные усы — все выдавало в человеке отжитое, уходящее.
Он еще вчера не был таким. Он еще вчера маялся бездельем, потому что было воскресенье, и ходил по двору валкой, загребистой походкой, в которой явно чувствовалась припавшая, но неизрасходованная жадность топтать земельку. А совсем недавно, в масленку, когда по праздничному делу все заботы были отодвинуты в сторону, он гляделся завидным молодцом, оттого что шла весна, и он привык бодро встречать ее напористые ветры. Завеселев, любил напоказ сознавать свою силу, умел размашистым и степенным жестом хозяина расправить усы, и вдовушки примеривались к нему в такой добрый час.
Кадушкин знал, что в селе его недолюбливают, поносят за стяжание и скупость, но себя он не осуждал, потому что сам не любил жильных мужиков, не любил, но завидовал им. «Вот и на меня зарятся, — безгрешно думал он и посмеивался: — Любить и не люби, да почаще взглядывай».
Теперь всему пробил час…
Ванюшка Волк снял с Федота Федотыча его новые, необмятые пимы и ходил в них по избе. Правда, раз или два присаживался было на лавку, но высокие голенища пимов мешали Ванюшке сгибать ноги в коленях, и сиделось неловко. Ходить по полу в новой обувке мягко, любо, да, говорят, и мед приедается. Глухо сделалось ногам, гореть стали, и Ванюшка, вдруг остановившись перед Кадушкиным, попросил совета:
— А как, по-твоему, дядюшка Федот, ежели отчекрыжить к чертовой матери голяшки. По мне это совсем не обуина, а ходули. У тебя евон какое место ноги-то, журавлиные, ей-бо. Тебе труба от локомобиля, и та в самый раз. А у меня ножки короткие. У грудного, сказывают, вытягивать надо, да моей ли матке понять это. Что ж молчишь-то?
Федот Федотыч сидел все так же, держась обеими руками за край лавки и откинувшись на стену, с закрытыми глазами. Высокие колени его были строго сомкнуты и недвижны.
— А постарел ты, дядюшка Федот, — вздохнул Ванюшка. — Гля, по косицам палевый волос пошел. Да ничего, дядюшка Федот, теперь от хозяйства устранят, отдохнешь на пользу себя. От бывалых я, дядюшка Федот, слыхал, в домзаке кормят не шибко наварным, но лежать-то на нарах — опять же не пустошь пахать на Вершнем увале. Вот и передых тебе. Сам-то не додумался бы.
Ванюшка Волк, не двигая головой, сходил на кухню и принес нож, которым дед Филин чистит картошку и режет хлеб, попробовал заскорузлым пальцем, острие и, сев к столу, разулся.