Выбрать главу

— Его и завтра бы можно запарить, да лучшай с вечера. Вот тебе, девка-матушка, край, бежать к нам. На полке над окнами в синем мешочке. В других-то мешочках там всякий разный сбор, а в синем мешочке как раз лист. Полынкой пахнет. Да полынка и есть. Матушка моя все: чернобыльник да чернобыльник. И я теперь по-еенному.

И Любава пошла. Увидев свет в умновской избе, Любава неожиданно вдруг подумала, что ей придется встретиться с Яковом, и решила вернуться. «Скажу, заперто, — придумала и отговорку, а сама между тем вошла во двор и вдруг осудила себя: — Что это я, вовсе беспутная — ведь ради Дуняши иду. А на Якова, да мне наплевать на него. Проклясть его — с батей-то что сделали. А я в такое горькое времечко о чем-то своем. И всегда у меня так». От этой мысли Любаве даже перед собою сделалось неловко, и потому жестко сложила губы, платок по-старушечьи надвинула на брови. В дверях под ноги ей из избы бросилась кошка: за нею с ремнем Яков. У порога было темновато, да и, считая, что вошла мать, Яков, не глядя, закричал:

— Выпустила холеру. Ну, пакость.

— Добрый вечер.

— Любава. Вот встретил. С ремнем.

— Тебе не привыкать. — Хотела серьезно и сурово сказать, а вышло мягко, с оттенком иронии.

— Проходи. Садись. — Застегивая ремень и бренча пряжкой, чувствуя, как краснеет, Яков отвернулся, заговорил, чтобы собраться с мыслями: — Голубя ребятишки подшибли, а я его взял в избу. Пропадет, думаю. Она, скажи, из сенок, зверюга, учуяла. Обревелась под дверьми. А я уж и забыл да впустил. И как успела. Едва отбил.

— Все пустяками занимаешься.

— Всякому свое. Да ты садись. Мать-то у меня куда задевали?

— Мать не по сыну, без дела сидеть не будет. Небось не она, так околел бы с голоду.

Оттого что Любава сердилась и хотела ужалить каждым словом, у Якова теплело на душе: он слышал в ее упреках не только злость, но и скрываемое ею, обидное для нее ревнивое участие. Он понимал, что девушка не вольна перед ним, но знал и то, что у него не найдется нужных слов, которые передали бы его виноватость и его душу, которые доверчиво сблизили бы их. Как объяснить ей, почему он живет в бедности? Как оправдаться, почему он пришел брать у них хлеб? Как рассказать, что он решил жить и работать по-иному? Как открыться ей, что он еще тогда, когда жил у них в работниках, люто ненавидел ее за недоступную строгость, и чем больше ненавидел, тем мучительней любил и оттого на ее глазах стремился делать то, что ей не нравилось?

Лихорадочно перебирая свои мысли, он не спуская с нее глаз, а сам отрешенно убирал с середины избы бочонок, на который набивал новый обруч, вывернул огонь в лампе, смел крошки со стола прямо на пол. А Любава подошла к полке и, откинув ситцевую прогоревшую занавеску, увидела там кучу мешочков, больших и поменьше, и совсем маленьких — многие были сшиты из подсиненного холста. В каком из них чернобыльник?

— Мать послала? — обрадовался Яков легкому разговору. — Она чего просит? Может, не здесь? Там, на кухне, еще склад.

Любава сняла и принюхалась к трем или четырем мешочкам, и Яков почему-то определил, что она ищет чернобыльник.

— Вот он, красным шнурком перевязан. О шнурке-то, должно, забыла сказать, старая. Тут академия, враз не разберешься. — Яков опять засмеялся и сунулся помогать Любаве, к самым рукам ее подвинул лампу. Дышал рядом горячо и рывками. Она знала причину его судорожной веселости и не могла ее простить ему. Так и кипело на душе злое, мстительное, но что-то мешало высказаться до конца. «Много чести будет, чтобы я говорила с ним», — подумала Любава, оправдывая себя, и осуждающе поглядела на Якова своими большими круглыми глазами. Как и тогда у ворот, она увидела только его подбородок да крепкую загорелую шею в расстегнутом вороте гимнастерки с белым подшитым подворотничком.

Любава развязала красный шнурок и, взяв горсть сушеных листьев, понюхала: на строгом лице ее появилась кроткая улыбка. Яков повеселел:

— Не стыдно в знахарство-то верить?

— А ты главная власть у нас, что же фельдшера не выхлопочешь? Знаете шманать по чужим амбарам. Ведь это только подумать, на что решились.

— Фельдшера-то на земле не валяются. Их выучить надо. А на учебу хлеб требуется. Все, Любава, в узелок затянуто. Нам не развязать.

— А тут человек умирает. Пусть умрет, что ли?

— Не о том мы говорим, Любава.

Любава отсыпала в принесенный с собой стакан сушеной травы, мешочек поставила на место. Яков сознавал, что она уйдет сейчас, и, заступив ей дорогу, совсем унизился: