Когда пришла Елизавета Карповна, Харитон сидел на колоде у стены дровенника с потерянно-озабоченным видом. Тихие покорные глаза его были заняты не тем, на что глядели. Елизавета Карповна, переодевшись в домашний с широкими рукавами капот, вышла во двор, зябко обхватила локотки узкими ладошками:
— Батюшки, дров-то наломал. Ну и ну. Да с вами-то что? Не заболел ли уж? Ну-ка, ну-ка, погляди. Что это с вами? Вот и рассказывайте все как на духу, — с капризным повелением сказала она.
— Дом, Елизавета Карповна. Жена… Знаете, с корнем вырвал себя. Да разве совсем вырвешь, судите сами. За нужду болен сделаешься. А в городе ничего не слыхать?
— О чем? Что именно?
— Да ведь меня всё своя сторонка заботит. Жизнь у нас там неровная пошла, с подскоком — того и жди — выбросит. Вот и жду вести, может, опять выбросило кого-нибудь.
Переговариваясь, они вернулись в дом. Харитон умылся и сел на полужесткий диван в столовой, не зная, куда положить руки. В чистой и прибранной комнате, с высоким зеркалом и тюлевыми занавесками, был чужой уют, но знакомо и сладко пахло сушеным цветом шиповника, и Харитон настолько успокоился, что осмелел и обрадовался, вспомнив неожиданно о том, что ржановский жеребец, на котором ехал Умнов, уже пуган медведем: «Вот он, надо думать, и вынес Яшку. Этот уж вынес так вынес. Ладно, одним захребетником меньше. Тут дело вероятное. Таким же бы макаром и Егорку Сиротку спроворить, — стоит того, паршивый».
Елизавета Карповна накрыла на стол. Выставила высокую и плечистую бутылку вина, спросила:
— Не возражаете, если поужинаем с кагором?
— С кем?
— Винца хочу предложить. Кагора.
— А мне покажись, с Егором. Голодной куме все хлеб на уме. И мне также: только все мужики наши в голову лезут. Вот и Егор этот. Работать спина узка, а жрать два куска. Есть у нас такой, Сиротка.
— Подвигайтесь к столу, Харитон Федотыч. Берите рюмку и поднимем за вашу новую жизнь. Я еще тогда говорила вам: бросьте вы все, перебирайтесь в город. Деревня, по-моему, хоть кого изжует своими деревянными и расшатанными зубами. Словом, за новую вашу жизнь.
— А я, Елизавета Карповна, выпью за здоровье Семена Григорьевича.
Харитон выпил, закусил четвертинкой маринованного огурца и пожалел, что сразу загубил на языке мягкий и нежный аромат вина едкой уксусной остротой, и потому вторую рюмку выпил без закуски. Вино, как всегда первые глотки, шибануло Харитону в лицо, в глазах приятно потемнело и зарябило, а самому ему от прилива благодушия захотелось говорить хорошие слова о Семене Григорьевиче, которого он любит, обожает и о котором считал поговорить с его женой самым необходимым.
— Я таких людей, Елизавета Карповна, как Семен Григорьевич, ставлю выше всякого бога. Нечасто он бывал у нас, а все мы радовались его приезду, будто праздник приходил в наш дом. Батя мой не любил тратить время на разговоры, а с Семеном Григорьевичем до вторых петухов сиживали. И я с ними. Я, бывало, слушаю их и удивляюсь: ни в одном слове не соглашаются друг с другом, а говорят согласно, рассудительно, будто одну правду видят.
— Не знаю, как Федот Федотыч, а Семен Григорьевич никакой такой особенной правды не видит. Уж за него я могу судить. Человек он мягкий, слабохарактерный, а время наше суровое. Семен Григорьевич, скажу, талантливый строитель, хороший и умный инженер, но плохой политик. Никудышный попросту. Ему бы мосты строить, дороги вести, а он взялся решать земельный вопрос, да все хотел по-своему, по-своему. Ему все казалось, что надо, видите ли, помочь деревне. И сделать это, по его уверению, могли только крестьянские дети, знающие запах хлеба и навоза. А ему ли было с его мягкой душой соваться в современную деревню. Над судьбой русской деревни надломились не такого духа люди! Один Толстой чего стоит, а Семен Григорьевич туда же: через разумное-де, ласковое слово, через крепкого культурного хозяина помаленьку к крупным машинным объединениям. Красивые слова мелкого буржуа. Помещик раньше тоже писал гуманные трактаты о хорошем устройстве крестьянской жизни, вводил всевозможные новшества, а, по существу, драл с мужика три шкуры. А считался культурным хозяином.