Выбрать главу

— Еще кто-то торопится. Мать, дай рушник парню. Так-то посудачили о пропаже да и садиться зачали. А жеребчик вострый, скажи, настоялся, должно, ну прямо пляшет. Зато уж потом как прянул, я думал, из оглобель выскочит. Ржановского завода жеребчик, мужик плохих коней не держал. Сдается мне, напужал кто-то жеребчика. Может, рысь, али кошка, по-нашему. Может, и сам. Правда, самого по эту сторону Мурзы я давненько не примечал. Да ведь пора весенняя, после берлоги шатается везде. Взял да и объявился. А могла выйти и такая штука…

— Роковой, знать, был жеребчик, — неуместно всхохотнул Харитон и обвел всех расширенными от беспокойства глазами, медведя тоже назвал по-охотничьи: — Сам-то прошлым годом едва не заломал этого жеребчика в Митькиных лужках. Печатку оставил на стегне — хомутной иглой зашивали. Титушко небось и шов видел. А?

— А могла выйти и такая штука, — начал Мокеич опять. — Овес-от который прибрал, взял да ради озорства гужи натер звериным салом. Слыхивал я такое местечко. Сделал вроде для шутки, а конек попорченный, и обернулось бедой. На притку мастера нету, как ни суди.

— Шутка-то уж больно печальная, — возразил Баландин и третий раз подвинул под кран самовара свой стакан.

— Вы плохо знаете наш народ, товарищ Баландин. Только глядят, где бы созоровать.

Харитон, красный и шальной, еще всовывался в разговор, но все невпопад и вдруг умолк, почувствовал такую слабость, будто снес на плечах немыслимый груз. Ему даже подумалось, что встань он сейчас из-за стола и ноги подкосятся у него. Слышал свое сердце: билось оно суетно, беспорядочно; кровь, прилившая к голове, торкалась и шумела в ушах. Он плохо разбирал разговор за столом и, сознавая, что выдал себя, ждал чьих-то резких окончательных слов. Боясь браться неверной, вроде бы больной рукой за свой стакан, старательно мусолил на коленях полотенце, и все, что было перед его глазами, двоилось и качалось. Баландин и Титушко, напившись чаю, опрокинули стаканы на блюдца, отодвинулись от стола, а Харитон, плохо надеясь на ноги, встал и пошел к двери, чуя спиной догадливый и карающий взгляд Баландина, хотя тот и не смотрел в его сторону.

На улице Харитон сел на ступеньку крыльца и зажал уши, в которых так и стоял голос Мокеича: «Здравствуйте. — Здравствуйте. Распрягли… Один молодой, Харитону Федотычу в годки будет»… Вдруг он встрепенулся и едва не закричал от чьего-то прикосновения, а с затылка облило ознобом, и все нутро онемело. Под локоть его сунулся своей мордой простодушный молодой кобелек. «Как мне жить-то теперь? — спрашивал себя Харитон. — Изболеюсь. Не утаю себя. Всякого наведу на догадку. Ведь это казнь».

На улицу вышел Баландин, прогибая ступеньки, спустился во двор, легко вздохнул:

— Вызвездило. К ведру. Пойдем спать, молодец. Утро вечера мудренее.

Баландин тоже не сразу уснул после рассказа Мокеича, но у предрика отлегло немного на сердце: может, и нету злой руки в этом деле с милиционерами, может, вообще нет никакой угрозы Советской власти, а ропот, что идет по деревням, надо понять. «Ведь она наша, деревня-то, — думал Баландин, укладываясь на полатях, где пахло луком и свежим тестом. — Кормилица наша, благодетельница, — знать, невинный грех кладем на тебя. Да разве может деревня, на девяносто пять процентов трудовая и мозольная, пойти супротив Советской власти. Не может. Чудо из чудес сделала эта власть для мужика — отдала ему землю навечно…»

Дрема путала и вязала мысли Баландина, и он скоро уснул бы, но горели в суставах ноги, мозжащая боль поднималась по костям и обкладывала сердце жутким покоем.

XIV

Топчут его кованым копытом, мнут и давят ошинованными колесами, пыль кроет его серым прахом, а он все пробивается через клеклую утолочь и все выметывает свой лист, похожий на трудовую развернутую ладонь, также исподу перевитую тяжами набрякших вен, а в розверти одна к одной морщины, по которым можно угадать о его горьком счастье. Отойти бы ему в сторону от проезжей колеи, да не то на роду ему писано: назван он подорожником, и жить ему на самом копытнике, для того он и соткан из крученой неподатливой на разрыв сурово-живущей пряжи.

Аркадий Оглоблин с ранних лет угадал заветное свое стремя — самому собрать крепкое хозяйство, чтобы стать вольным хлебопашцем. Советская власть нарезала ему земли, облегчила от налогов, и он жадно вгрызался в кусок своей пашни, туго натянув молодые жилы на пахоте, покосах и лесоповалах. Но как он ни избивался, долги вязали его по рукам и ногам. В самую страду рвался он на две доли — одна на свою, другая на чужую делянку. В людях Аркадий работал с той же слепой ретивостью, что и дома, терпеливо нес унизительное батрачество, и чем больше терпел на стороне, тем жесточее был к сестре и матери, тем глубже ненавидел свою бедность и чужой достаток. Утесняя себя на спичках и керосине, на обувке и куске хлеба, он изловчился купить у Ржанова лошадь, плуг и две бороны. Кадушкин, уважавший Аркашку за родственную душу, ссудил его на корову и лес для конюшни. А к той поре все настойчивей стали одергивать кулака за наем рабочих рук, и такие неистовые, как Аркадий Оглоблин, бросив кабальный супряг, с удвоенным усилием потянули свой воз и так разогнали хозяйства, что прорвались с собственным продуктом на рынок. Завелась своя копейка, а она дороже заезжего рубля. С мизерными запросами на свои человеческие нужды Аркадий прибыльно взращивал мошну и в скором будущем нашел бы средства, чтобы самому нанимать со стороны и землю, и лишние руки, но его на одном кругу подкосили две беды: сперва ушла из дому Дуняша, а следом, не прошло и года, настиг пожар.