Влас все строжей и строжей поглядывал на ребят, которые тужились от чего-то, раскраснелись и перестали хлебать щи. Да и сам Влас давился икотой, но вдруг вовсе насмурился и стал усердно носить ложку, подхватывая на ломоть сорвавшиеся капельки щей.
Но тайным весельем заразился и Баландин. Запереглядывался с ребятами, которые хитро потупились. Афоня навалял на свой кусок крошки со стола, немного успокоился, а Коська ничего не мог сделать с собой, так весь и горел ожиданием.
— Чем же все-таки кончилось? — не выдержал Баландин.
— Ну. Принесли икону. Принесли этого Семена Праведного… Верхотурского…
— Да уж сказывал про это, — не вытерпел Коська. — Все принесли да принесли…
— Пущай, народ-то кричит. — Она-де выявит утоплого. Вертеться будет, а с того места не стронется. Пустили Праведного. Подхватило его, развернуло и понесло. Он, безгрешный, все укажет. Вишь-де, на стрежень выстремился. Так всем селом и буровят за иконой. На быстрине ее волной уж стало заплескивать. А знаков от нее не видать. От Черного-то плеса до Татарской луки уж дошли, и только бы наблизь к селу повернуть, глядь, а Пронька нагишом валяется на молодой травке. В тенечке за кустиком. Кинулись к нему, а он знай во сне хлещет себя по голому брюху. Руки по локоть закровенил от убиенного комарья. Место волглое. Девки врассыпную. Мужикам смешно. А бабам дай оглядеть — Пронька корпусной из себя, видный, осилок — на кабане шкуру в кулак берет. Опоили они его, окаянные, — ревет да закрывает платочком Проньку евонная баба, а старухи, перхоть сухая, зудом зудят ее: холодной-де воды плесни, может, на его урок какой пущен. Вишь как, сударик, кожилится. Старые, неси вас нелегкая, — вступились мужики и уж хотели Проньку взять на руки, да тут травница наша Кирилиха объявилась. Останов-де кровей произойдет у ево без лекарствия…
Здесь уж Зимогоровы парни не вытерпели и прыснули в кулачишки, потому что они видели, как валялся на траве голый Пронька, как через мужицкие руки лезла к нему Кирилиха, ловчась угоить ему под спину веничек из молодой крапивки, и как шевелила постными, шелестящими губами: «Зеленое зелье — облегчай похмелье. Обожги, обстрекай, через зад умишка вдай».
— Ну, будя, будя, — остановил Влас сыновей, в открытую развеселившихся, и показал им донце своей ложки, незлобиво, потому как сам не мог без смеха. — Вот и весь совсем Семен Праведный был да сплыл. При нем жили, не сказать, богато, и без него не забеднели. А с пустым углом тоскливо стало. Уж сколько разов говорил в потребиловке, забросьте патретов. Как о стенку горох. А Маркс с бородой совсем пригоже глядится. И Ленин, без фуражки где, со своей живой прищуркой: того и гляди, спросит: «Трудненько живется-то, Влас Игнатьевич?» — «Я не жалуюсь, Владимир Ильич». Ленин для деревни, Сидор, линию вывел, хоть путем назови. Да в том и состоит: вот тебе земля, было говорено, владей и паши. На сколь ума да силы хватит, столь и вырастишь хлебушка. Много соберешь, сам ешь и другому дай, а заместо того бери железа на подковы, ситцу, сатинету на рубахи, пуговиц к штанам. Ну что там еще-то? Ну, чаю, патретов тех же, карасину, можно и сахару. Но на землице той все ломи сам. А когда у государства будет много тракторов и машин, всю земельку запашем сообща. Ох, Сидор, уж вот как не хотел я говорить с тобой об этом деле. А терпежу конец пришел.
Баландин в общем блюде только что выглядел крупный и жирный кусок свинины, посолил его на месте, облил из рубчатой склянки хреном и подобрался с ложкой. Усмехнулся:
— А ты говорил, разговору не получится. Да он прет из тебя, разговор-то. А за столом, верно, можно и так обойтись. Ешь-ко давай.