Выбрать главу

По дороге со стороны Мурзы послышался топот копыт и хруст на легком ходу колес по песку, Харитон вернулся на зимний поверток и пошел к своим телегам. По пути присматривался к дороге и обнаружил только один мокрый ложок, и тот можно было переехать без помех, так как внизу была собрана кем-то незамытая гать.

— А я ждать-пождать — да и забоялась, — встретила его Дуняша с Федоткой на руках. Катя спала в телеге, утонув в покосной одежде. Харитон укрыл ее одеялом от комаров, а Дуняша рассмеялась: — Ждала она тебя. Я ей и говорю, ложись, заедят комары. А она вот так-то, гляди, нахмурилась и говорит мне: и тебя съедят.

— Дорога совсем близко. А до реки версты две, а может, и того мене. Кто-то проехал.

— Не Егорка ли шастает.

— А все может, я как-то и не подумал.

— Не подумал — так чего и лучше. Всего бояться, поневоле зайцем станешь.

— Да заяц, Дуня, не трус, не трус, шкуру свою спасает. Вот и мы.

— Да что мы-то, Тоша? Ай мы злодеи какие? Я, Тоша, перед царицей небесной ребятишек своих поставлю, ни твоей, ни моей вины нету перед людьми. Нам бы с тобой не затаить на кого зла, а мир милосерден.

— Утешительница ты, Дуня. Где-то и слов набралась. Давай-ка Федотку-то да собирай паужну. Ну, дорожка, язви ее.

Ели оставшуюся от обеда и разогретую кашу, запивая ее парным молоком. Дров в костер больше не подбрасывали, и он потухал, иногда вспыхивая по краям, где быстро схватывались огнем и так же быстро прогорали сухие огарыши. Маленькая воробьиная ночь не успела толком завязаться, как тут же пошла на исход, и чем меньше потухающий костер освещал елань и деревья, тем явственнее проступал с неба зачаток еще неблизкого утра. Они прилегли вместе с детьми на телегу, не расстилая постель, и не могли уснуть от усталости, дум и тревог, переговариваясь редко и бессвязно.

— У Красули молоко пропало. Как бы не запалить вовсе.

Харитон не ответил, да Дуняша и не ждала ответа, думая уже о другом.

Кони жевали молодое мягкое сено, и сытый убористый хруст их напоминал родное подворье, где от утробной духоты конюшен, от смоленой крепкой сбруи дерзко думалось о самых неохватных работах.

— Чуть закрою глаза, и чайная посуда пялится, — сказал Харитон.

— Я, Тоша, Красулю дою, а она, вроде как человек, так и стонет.

— Упеткалась. Непривычная.

— Она, Любава-то, что еще пишет? — уж который раз спрашивает Дуняша о письме Любавы, надеясь услышать что-то новое, забытое Харитоном при разговоре. Но Харитон уже раза три пересказал все до словечка, однако не сердился на докучливость жены, а, помешкав немного, повторял и сам по-новому обдумывал Любавины советы.

— Да ведь я уж говорил даве, уезжайте-де куда подале. И додумалась, скажи, умная головушка, или случайно сняла с гвоздика в мастерской для письма мою справку: овчины я возил в заготовку, и в Совете, Умнов еще, давал мне справку, что такой-то и такой-то, оттуда-то родом и круглая печать. Письмо сотру, а справка в самую пору. А то бы, считай, с голыми руками мы. Любава пишет одно: в Ирбите не задерживались бы, а прямо на Урал-гигант. И тамо адрес написала Якова Умнова. Он ничего, Яков-то. Попервости тоже круто хватил, а потом одумался. Осел. Матерь его, Кирилиха, точно такая: налетит, бывало, знай держись. А потом ласковей да добрей не сыщешь. И полечит, и слово скажет для облегчения.

— От сосны яблоко не родится. Вот так ему и сказать, что мы о нем думаем, Якову-то, — поддакивает Дуняша.

— Конечно, Кирилиха сызмала не натакала его на крестьянскую работу, вот он и навадился из чужих рук выглядывать. Хоть и его дело, помотал соплей на кулак.

— Сухари у нас кончились.

— Мерина так хоть теперь же продать. Сколя дадут. Кобыла неказистей его, зато тяглей. А жалко-то.

— Да ты не плачешь ли, Тоша? Голос у тебя слезливый как.

— В сон заводит. А слез нету. И сну нету, — дрема да морочь какая-то. Нешто уж запрягать? По холодку.