— Ты не как все. Ты вся такая, — только бы любить тебя.
— Чисто смола. — Она сузила глаза и увидела только его подбородок, споткнулась. — Вот скажу Титушке и от твоих усов… Чо, в самом деле, липнешь? Ей-богу, скажу.
— Скажи. Возьми и скажи. Я твоего Титушку одной рукой. Жирный кабан он, с поповскими словечками, а распоряжается тобою. Обидно глядеть, так и знай. Вот скажи: убей его — глазом не моргну. А доведись, на моих глазах заденет тебя — убью разом. Да вот вижу, не поймешь ты ни черта. Тут ты вроде и нету тебя.
Машка остановилась и даже открыла рот:
— Вот ты какой. О, какой! Да я боюсь тебя.
— Это уж твоя забота.
— Ну, дурак. Пра, дурак, — воскликнула Машка с плохо скрытой доверчивой радостью и, поймав себя на этой оплошности, построжела: — Да зачем я тебе? В селе девок — табунами ходят. Пра, дурак. А я тебя вот столечки не вижу.
— Суди как знаешь. Ты ноне шла из сельсовета, а я за тобой. Да ладно уж, — махнул он рукой.
— Не наладил еще, а уж и ладно, — возразила Машка и не утерпела: — Ну шла из сельсовета?..
— Вот и говорю, шла. Ты идешь-то как? Носочки врозь да врозь, разбросом как. А шаг на пятку, на пятку. Ногу поставишь — одно любование. Думаю, поглядел бы кто! А ты говоришь: девки. Наши девки плясать так не выйдут, как ты ходишь. Вот и подшибла. Весь я высказался.
— Змея ты, однако, Петя. Ой, змея. Не ужалишь, так испужаешь.
— Рыбы-то, спрашиваю, возьмешь? А то лопухи вот — сорви. Уху Титушке сваришь. Задобришь кабана.
— И то, — согласилась Машка и, зайдя в заросли репейника, сорвала несколько широких лопухов. Петруха положил на них кучу линьков и, не сказав больше ни слова, низом пошел к своему огороду, где крутояр переходит в длинный пологий скос, задичавший от того же репейника, крапивы и черной полыни. Машка, завернув рыбу, стала подниматься в гору. Тропинка круто вилась вверх, местами осыпалась, и Машке каждый шаг давался с трудом. Она опять вспотела, осердилась на платье, которое резало под мышками и вязало шаг. Поднявшись наверх и передохнув, поискала глазами Петруху; но на широкой береговой покати, где сизовели в знойной дымке огороды, бани и ветлы вогульской окраины, его уже не было. «Вот так-то он мне и нужон, — возразила она кому-то, оправдываясь, и решительно направилась с крутояра. — Так вот и разбежалась, жди. Тихонький, тихонький, а свое, однако, вывел. Черт. Так-то ты меня, мазурик, и обаял. Наши девки плясать так не умеют… А что они, нонешние, умеют. Выйдет на круг, того и гляди, пол проломит своими копытами. А я бы, говорит, бить не стал. И походку подсмотрел. Да так-то я тебе и поверила». Она сердито спорила с Петрухой, старалась пренебречь его словом и в то же время не могла обвинить его во лжи, чувствовала, что будет верить ему, и действительно испугалась этого чувства.
Титушко с утра ходил косить артельный овес. Поле самое близкое, и он не брал с собой еды. Вернувшись, на шестке печи разложил огонек и на тагане варил овсяную кашу. На столе был нарезан хлеб, стояла солонка, а рядом надкушенная луковица. По полу слонялся поросенок, забравшийся в избу через открытые двери. Два окошка на улицу и одно во двор были распахнуты, на теплом порывистом сквозняке занавески пузырились в избу. Машка вошла и села у порога, потная, уставшая, с гудящими, отяжелевшими ногами. Титушко вроде слышал и не слышал, как она вошла, но выглянул из кухни, обдувая горячую ложку с неупревшей еще кашей.
— Где же ты была-то? — обжигаясь кашей и задирая рот, заговорил он. — Мы с ног сбились. Одно что в воду канула. И народ разно опять толочит.
— Бабы небось? Так их только слушай.
Титушко сел рядом с Машкой, рукавом шаркнул по бороде, приуныл:
— Разно плетут. Опять-де с Аркашкой. Марея…
— Да загинь он, твой Аркашка, — повеселела она и стала снимать сапоги, приговаривая: — Унеси его нечистая. Нашли с кем путать.
— Да ведь оно того опять, другой бы, Марея, на моем-то месте.
— Побил, что ли?
— А то глядел.
Машка босыми, радующимися воле ногами выпинала из избы не хотевшего выходить поросенка и, еще поддав ему в сенках, села к столу, безотчетно веселая, рассказала о своей поездке.