Выбрать главу

— Многого ты, батя, недопонимаешь и не хочешь понять.

— Ну, ладно, ладно. Вы, молодые, больно понятливы. Иди-ка к Марфе-то.

— Батя, послушай словечко.

Федот Федотыч был доволен работой, Харитоном, намолотом и благодушно согласился, даже сел на телеге поудобней:

— Говори, только, чур, недолго. Я ведь наперед знаю, что скажешь.

— Батя, беднота в обклад тебя берут, как медведя, а потом раз — и на рогатину. Разорят. Ни к чему все наживаем.

— Проживать, что ли, велишь?

— Проживать не проживать, а облегчить бы нам свой воз.

— Мы, Харитоша, самые необходимые люди для Советской власти. Пахари мы. Опора. На кого же ей еще иметь опору? На Егора, что ли, или на Титушка? Что ты с них возьмешь, если они сами себя прокормить не могут и привыкли жить впроголодь. На сильного, хлебного мужика государство опору всегда держит. На мужика-трудовика.

— Но мы-то, батя, кулацкое хозяйство. Машины у нас.

— Ну и кулацкое. Меня и трясут как кулака. — Федот Федотыч всхохотнул даже с задорным вызовом. — Вот в газете пропечатали. А мне приятно, что государство теребит меня. Качает, но терпит. Нужен я ему. Без меня ему плохо будет. Уж такой этап.

— Батя, чего тут хорошего, если у тебя выгребли весь хлеб старого урожая? И с новым то же будет. Будет, слышишь!

— А все равно я не бедней других. К новой власти, Харитон, приноровиться надо. Понять ее. Только понять не через Якова Умнова, а через слово Семена Григорьевича Оглоблина. Ты не торопись. Ты погоди, скоро на мои ворота флаг приколотят. Скажут: дорогу Кадушкину. Вот-де с кого надо примеряться: бьется мужик, не пьянствует, лишку не спит, бога забыл для работы. Трудовой мужик живет, хозяйственный — берите с него равнение. Советская власть, трудовая, так и скажет. Нам тычут в глаза, что мы других заставляем работать. А кого я приневолил, укажи. Я христианин и знаю, что грех незамолимый — ездить человеку на человеке. Но ежели у него умения нет свое хозяйство вести? Ведь учу я его не воровству. Телятниковой Марфе помогал — теперь сама с козырей ходит. Вот Аркашка. Ты на него гляди, на своего теперешнего сродственника. Голей Егорки был, Сиротки, а ноне молотилку у меня залучил. За полцены, можно сказать, я ему отдал. Трудовик потому. Ершистый, с заносом, но деловой, — этого не отнимешь. А мне дело в человеке первая статья. Я такому, слезно уревусь, но дам. Советская власть, оглядевшись, таких шибко полюбит. А вы заладили одно и то же: брось хозяйство да брось. Бросишь — другой поднимет. Мое хозяйство — мне его и вести. Я человек старый и буду доживать по-старому. Уж мне с переменой погоды линять не приходится, как зайцу. А вот почую, что мешаю людям, сам уйду. А как тебе жить, гляди сам. Скажу только: глядя на меня, худа не сделаешь. Вот так, милый сын. Ступай-ка к Марфе-то. Да я пойду, ровно отдохнул, отвалило. Эхе-хе.

Харитон верил, что жизнь идет против отца, но убедить его в этом не мог, и не мог по одной простой причине: Харитону самому хочется быть таким же, как отец, хочется так же неусыпно и заботливо вести свое налаженное хозяйство, потому он завидует слепой отцовской ухватке, которая тянет Харитона без особых слов на свою сторону. «А черт с ним, — махнул рукой Харитон, уходя от тока: — Не будем умирать вперед смерти. Поживем — все обозначится». Он, как и отец, не умел думать отвлеченно, не хотел забегать вперед и, по-отцовски зная святой долг хлебопашца, через дело видел свое будущее, легко успокоился, начал перебирать те работы, что ждут его назавтра с раннего утра. Потом вспомнил Дуняшу, ее подвижные брови, и ему сделалось совсем душевно и тихо.

Когда он, передав отцовский наказ Марфе Телятниковой, вернулся домой, Федот Федотыч встретил его у ворот с растерянно моргающими круглыми глазами, худой рот у него был горестно открыт.

— Титушко-то, надо, какую штуку упорол. Вот тебе и богов человек. Зарезал, шельма, без ножа. — Федот Федотыч присел на лавочку, но сидеть не мог, тут же поднялся, заоглядывался по улице туда да сюда, широко и расстроенно замахал руками, хватаясь за поясницу: — Прихожу домой, а девки в голос: «Титушка с Машкой видели. Теребили лен на Вершнем увале и видели». — «Ну видели и видели, черт с ними: обнюхались, спаровались, без этого разве они могут». — «Да нет, слышь, на Чародее в ходке катят». — «Как на Чародее?» — «В город, должно, направились». Хватился, верно, Чародея в стайке нету. Ходка нету. Любава из окна хазит: «Машка-де все свое добро забрала и шелковую шаль мою прихватила». Я забыл, куда шел. Так меня и подстрельнуло снизя. Кинулся в дом — моей черной сатиновой рубахи нету, картуза не вижу. Ну, думаю, подсек под корень: в этажерке под чайным блюдечком полторы сотни из копейки в копейку лежали — Аркашка за молотилку отдал. Я ведь от этого Титушка ничего не убирал, не берегся — свой едино. Да и то слово, божий человек. Кому еще верить-то. К этажерочке-то я шел, так думал, изломается поясница. Слава те господи, не задел. Лежат целехоньки. А Чародей, коробок да шаль Любавина — мало, что ли? Я уж не беру рубаху с картузом. Таковское.