Федот Федотыч больше для вида поносил себя, на самом же деле был доволен и баней, и паром, и своей крепостью, и пивом, которое пил помаленьку, чтобы подольше хватило жажды, сладко томившей распаленную грудь.
Семен Григорьевич ушел мыться, оставив двери приоткрытыми.
— Запри двери-то, Харитон. Выстынет вся баня. Запри, говорю.
— Да он-то, Семен Григорьевич, не любит жары.
— Ты скажи, какой хилый. Нет, я так не могу. — И Федот Федотыч сам прикрыл дверь, но не успел сесть — дверь распахнулась, и белотелый Оглоблин, с раскаленной лысиной, закричал перехваченным голосом:
— Уморить, что ли, собрались. Сердце захолонуло.
Федот Федотыч смеялся, вытирая набухшим полотенцем худую крученую шею, острые ключицы. Он был тощ и сухокост, однако чувствовалось, что суставы его рук и ног стянуты тугими жилами.
— Ты иди-ка, Харитон, самоварчик обхлопочи да рябиновки достань. Кваску с хреном. Груздочков. Дуняша клюквы бы насыпала. С ледком.
Харитон ушел, а Федот Федотыч, накинув на плечи, на взмокшую рубаху, полушубок, стал пить пиво, сознавая себя здоровым, бодрым, и, слегка хмельной, обнадеженно думал: «Ничего, жизнь наладится. Мы еще поработаем. Кому колхоз, кому частная десятина, только чтобы каждый понимал себя на земле и хозяином, и работником, вечным, добровольным и удачливым…»
Когда Федот Федотыч и Семен Григорьевич пришли наверх в горницу, там был уже накрыт стол под висячей фарфоровой лампой.
Любава вторую неделю гостила у ирбитской тетки, и подавала к столу Дуняша. После того как ее побил брат Аркадий, она болела, и Любава выхаживала ее, словно родную сестру, поила травяными настоями и выварками, облегчала ее боли примочками, не давала работать, пока Дуняша не обмоглась совсем. Аркадий рассек у ней вершинку правого уха и зашиб правый бок. В тяжелой работе теперь покалывало в боку, а вот шрам на ухе был очень заметен, и это угнетало Дуняшу. Теперь, заплетая косы, она так укладывала волосы, что они прикрывали вершинки ушей. Харитону нравилась новая прическа жены, он гладил и без того гладко причесанные ее волосы, а ей все казалось, что не от любви он, а из жалости ласков с нею.
— Будто морозом побито ухо-то, — жестко смеялась она над собою, но Харитон не брал всерьез ее слов и тоже шутил:
— Зато приметной сделалась, ни с кем не спутаю: правое ухо порото.
— А раньше говорил не так. Раньше говорил, лоб-де у тебя, Дуняша, высокий да чистый, такой вроде только мужчинам дается.
Харитон искренне успокаивал жену, она соглашалась с ним, но на людях всегда помнила о своем ухе, была молчалива и застенчива.
Но Семен Григорьевич отметил и то, что в глазах племянницы Дуняши вместе с застенчивостью появилась спокойная простота, отчего движения ее были мягки и ровны. Ему нравилось, что она все делала чисто, с достойной предупредительностью, будто и выросла в этом доме, прибранном и обстоятельном. С затаенной гордостью и добротой взглядывал и Федот Федотыч на сноху. Чувствовалось, что два трудолюбивых сердца поняли и оценили друг друга.
— А я, Федот Федотыч, выбор Харитона сразу одобрил и, конечно, поддержал. Вот он тут сидит — соврать не даст.
— Своя кровинка, племянничка, да в хороший дом — как не одобрить.
— Ну, Федот Федотыч, давай правду на правду: и кровинка своя и дом завидной, но и невестка — неуж похаешь?
— К добру доброе, это известно, — сдался Федот Федотыч, но и тут нашел зацепку: — А живут невенчаны. Чуть не потрафили один другому, встали и разошлись. Нешто семья это, голуба Семен Григорьевич? А ежели дети?
— Я думаю, Харитон и Дуня не в венчании видят крепость брачного союза, но в любви, взаимопонимании.
— Именно так, Семен Григорьевич, — охотно согласился Харитон и что-то еще хотел сказать, да Федот Федотыч перебил:
— И этот туда же, «именно, именно». А что это «именно-то»? Любовь, что ли? Так она, как березовый лист, до первого осеннего ветерка. А потом сдуло, и все тут. Сам-то небось венчан. У самого небось по-людски все было, а, Семен Григорьевич?