Крестьянский народ, всегда живущий завременно, примеривал одну половину года к другой, и неурочная мокрота падала на макушку лета, значит, в страду ждать надо такую же невидальщину, засуху или какой другой недород, от которого или травы загинут, или, того хуже — хлеб издастся немоглый.
Выходило, что год сулился нелегкий. Да и сам-то год был с Касьяном, високосный. А Касьян остудный добром не обрадует.
Кирилиха, мать Якова Умнова, в канун крещения над дверями в доме, хлеву и амбаре начертила подмоченным мелом желтые обсыпающиеся кресты, суеверно обнадежив себя от всякой бесовской порчи. Оставалось еще закрестить ворота, но на крыльцо вышел Яков в пимных отопках на шерстяном носке и поднялся на мать, что она позорит его своей набожной темнотой.
— Этими несуразными поступками, матка, право, гонишь из дому. Поставлю кровать в сельсовете — нету другого пути жизни.
— Яшенька, околеть на месте, остатный раз.
— Яков Назарыч, — закричала с высокого сугроба Валентина Строкова и помахала председателю бумажкой. — Срочное.
Она хотела спуститься с обледеневшего сувоя, но поскользнулась и въехала в незапиравшиеся заснеженные с начала зимы ворота.
— Ты что, Валька. Ты что, окаянная, — напала на секретарку Кирилиха. — Куда ты его опять? Ведь воскресение сегодня, а тебя лешак носит. У парня одни скулья остались. Вы что сцепились, а? У нас дров почти ни полена. По хозяйству ему надо что сделать ай нет?
Яков помог подняться Валентине, взял у ней бумажку и, не читая, пошел в избу. Валентина, поздоровавшись с Кирилихой, пошла следом.
В избе было тепло. За печкой блеяла оягнившаяся овечка. На лавке валялось ружье и крупный убитый заяц, которого обнюхивал головастый кот с отмороженными ушами.
В письме говорилось:
«Председателю Устоинского сельского Совета тов. Умнову. Вам надлежит явиться в Ирбитский окрик в понедельник утром для дальнейшей поездки в командировку в город Омск в составе окружной делегации.
«Вот как», — подумал Умнов и надел свою кожанку, неприятно чувствуя, что она стала садиться на лопатках.
— Со мной Деревянко служил в саперах, из Омска был. Не хаял город, — сказал Яков, не зная от радости, о чем думать и за что взяться перед большой дорогой.
— Может, встретитесь, — заулыбалась Валентина.
Вошла Кирилиха с деревянным ведром. Починенной рукавицей осадила шаль на затылок. Разношенные пимы у ней залиты водой и обстыли. В тряпичном лице усталость. — За дровами-то думаешь ли, парень?
— Филин привезет. Скажу. Я ночью уеду. Может, неделю не буду.
— Валя, ты, поди, папироски куришь? — спросила Кирилиха и обе свои рукавицы зажала под мышкой. Валентина из низкого кармана, вшитого в полу шугайчика, достала пачку папирос «Дымок» и угостила хозяйку. Кирилиха близоруко разглядела папироску и, держа ее за кончик мундштука возле самых своих губ, пошла к загнетке прикурить. От пимов ее на полу остался мокрый след. После первой затяжки она долго разжевывала дым и, уловив легкую сладость табака, заулыбалась: — Земляничным мылом припахивает. Скусно.
И вдруг до нее дошли слова сына о поездке.
— На неделю? Да ты в среду именинник.
— Вот вызывают. В Омск поеду.
— Ведь это где-то у черта, за Кумарьей. Мы с тятенькой за клюквой-то не туда ли ездили? Я еще в девках была. Их так и дразнят. Мысы, отморозили усы. По гололеду-то давай, дак где-ненабудь захлестнет.
— Что ж, Яков Назарыч, счастливенько. Я пойду. В Омск, Кирилловна, сын-то покатит. В большой сибирский город. До свиданьица.
— Скажи там Филину, чтоб лошадь готовил в ночь.
— Скажу, Яков Назарыч. Дело недолгое.
Строкова ушла. Кирилиха выкурила папиросу и, жалея сладко пахнущий душистым мылом окурок, положила его в кухне на подоконник. На губах осталась пряная табачная горечь, и Кирилиха, запьяневшая от курева, покаялась, что не взяла две-три папироски в запас. «Все Яков Назарыч да Яков Назарыч, а сама тонюсенькая вся, дранощепина, только и есть что добрый табак переводит».