Слова повисли в воздухе, тяжёлые и ядовитые. Лёша замер, будто его ударили. Он медленно отодвинулся от Нины, и в его движении была не просто неуверенность, а почти физическое отторжение — словно она внезапно оказалась прокажённой. Его взгляд, полный недоумения и растущего ужаса, метнулся от Нины к Алсу и обратно.
— Что? — выдавил он шёпотом.
Алсу лишь пожала плечами, наслаждаясь эффектом. Она снова подняла банку, сделав длинный глоток. «Шиппи-Диппи», красовалась на этикетке дурацкая пчёлка. Казалось, вся пошлость мира собралась в этой комнате, в этом дешёвом пиве, в этих невысказанных упрёках.
Нина почувствовала, как пол уходит из-под ног. От выражений на их лицах её резко затошнило. Она встала, пошатнувшись, и бумажный лист выскользнул из её пальцев.
— Нина, подожди! — крикнул Лёша, когда она уже открывала дверь. — Тебе вот обязательно было это говорить?
Она вышла в тёмный коридор, зажав ладонью рот. За спиной услышала спокойный голос Алсу:
— Ей обязательно было это делать? Она врет. Себе и нам. А я устала притворяться, что верю в её «попытки». Ей просто нравится быть несчастной.
Дверь в комнату прикрылась, приглушив продолжение ссоры. Нина прислонилась к шершавым обоям, закрыв глаза. Внутри всё горело. Она делала глубокие, прерывистые вдохи, пытаясь унять дрожь в коленях, вспоминая ровный, бесстрастный голос психиатра:
«Чувствовать — это нормально, Нина Андреевна. Если вам хочется кричать, то кричите.»
А ей до тошноты хотелось кричать. Хотелось ворваться обратно и выкричать всё, что копилось годами: свою боль, своё одиночество, свою ярость от этой несправедливости. Почему им можно? Почему Леша может швырять обвинения, а Алсу — ранить язвительными замечаниями? Почему им дозволено бушевать, выплёскивая всё наружу, а ей вечно приходится сжиматься внутрь, давиться молчанием, хоронить каждую эмоцию под слоем «приличий»?
Нельзя. Нельзя. Нельзя.
Эти слова звенели в её ушах с самого детства, как колокольчик дрессировщика. А когда уже станет можно? Если она сейчас заорет во весь голос, вложив в крик всю накопившуюся горечь, остановят ли её друзья? Конечно, остановят, пристыдят, сочтут истеричкой, ведь в соседней комнате спит Анастасия Дмитриевна. Её лёгкий, безмятежный сон разобьётся о этот вопль, как хрустальный бокал. Она испугается. Испугается…
Нина медленно оттолкнулась от стены. Ноги сами понесли её по тёмному коридору, мимо прикрытой двери детской, где жила Ксюша, к спальне Анастасии Дмитриевны. Разум кричал, что это безумие, но тело, измученное, дрожащее, искало хоть какого-то пристанища. Ничего ведь страшного, правда? Она всего лишь подойдёт. Просто постоит рядом. Услышит ровное дыхание — доказательство того, что где-то ещё существует покой.
Дверь скрипнула. Нина зажмурилась, вжимаясь в косяк, готовая к окрику, к вопросу. Но в ответ услышала лишь тихое, размеренное дыхание. Грудь Нины пылала, а всё тело била мелкая, неконтролируемая дрожь, как в лихорадке. Она растирала влажные, ледяные ладони, не зная, куда деть их, куда деть себя всю, такую чужую и неуместную в этом уюте.
И тогда ноги подкосились. Не в силах больше держаться, она тихо опустилась на колени на мягкий ковёр у кровати, а потом и вовсе осела.
Рыжеватые волосы Анастасии Дмитриевны, цвета осенней листвы, волнами рассыпались по белой наволочке. Лунный свет, пробивавшийся сквозь щель в шторах, серебрил редкие пряди у висков. Её лицо, с едва заметными лучиками морщинок у глаз, было разглажено, безмятежно. Но даже во сне её губы хранили лёгкий, едва уловимый изгиб доброй улыбки. Именно такой Нина и помнила её всегда.
Солёные, горячие слёзы прокатились по щекам Нины и упали на ткань одеяла, оставив тёмные пятнышки. Не думая, почти не осознавая своих действий, она сжала мягкую, тёплую кисть женщины, безвольно лежавшую на одеяле. Это прикосновение было ниточкой, слабой и хрупкой, но единственной, за которую можно было ухватиться. Ниточкой к чужому, но такому желанному миру, где не осуждали, а жалели. Где можно было быть слабой.
Ресницы Анастасии Дмитриевны дрогнули. Она не проснулась резко, а будто медленно всплывала со дна глубокого, спокойного озера. Большие глаза, цвет которых всегда ускользал от определения — то серые, то зеленоватые, то с янтарными искорками, — сейчас в полумраке казались просто тёмными, невидящими. Они сонно сфокусировались на фигурке у кровати.
— Ниночка? — голос её был хрипловатым от сна, но в нём не было ни испуга, ни раздражения, только лёгкая, смутная озадаченность. Она моргнула, и взгляд прояснился, наполнился узнаванием. — Что ты, родная? Как ты? — она мягко улыбнулась, и эта улыбка была как глоток тёплого молока на ночь.