Дальше на видео ещё что-то происходило, из зала высказывались какие-то эксперты, а по ведущей ползали титры, но Даня уже не смотрел. И на видео с камер слежения он тоже не смотрел – а вместо этого лихорадочно гуглил.
Да, закон Робертсона – Колбридж действительно окончательно приняли в США полторы недели назад. Закон этот декларировал, что даже дееспособный взрослый гражданин не в состоянии дать осознанное согласие на медицинские эксперименты с репликацией клеток, потенциально провоцирующие онкологические заболевания, и, соответственно, запрещал такие эксперименты на людях и «существах второй категории разумности», beings of tentative sentience, то есть наиболее разумных животных.
В общем, русское название видео в кои-то веки было точнее оригинального. Получалось, что американцы в самом деле открыли путь к бессмертию – и сами же себе его запретили.
Интернет бурлил обсуждениями: глупость это или подлинная забота о людях, столь несвойственная сильным мира сего. Некоторые подмечали, что сама подобная дискуссия была бы невозможна ещё двадцать лет назад, когда общественный контроль был слабее и богатая корпорация могла втихую пролоббировать почти любой закон. Другие хватались за голову и называли услугу медвежьей. Третьи рассудительно обращали внимание на то, что в обществе с развитыми демократическими институтами хорошая идея погибнуть не может: Шарпа и его коллег ведь не заткнули, не сослали в лагерь – им просто запретили конкретный вид экспериментов на территории США.
А значит, заканчивали мысль четвёртые, если они захотят продолжать исследования, то наверняка вынуждены будут обратить взор за пределы родной страны.
Глава 4
Автопилот
Тульин открыл глаза.
На потолке торосами лежали тюлевые тени, зыбкие и невнятные: вот – лицо, вот – белый медведь (Ursa Major?), а вот как будто колышется от зимнего сквозняка Южная Америка. Блёклые, больничные рисунки, от которых не спасёт ни музыка ветра на форточке, ни кактус на подоконнике. Разгонять их умеет только электрический свет.
Он медленно поднял ладони и потёр лицо. Сел. С минуту тупо слушал, как заливается смарт, и не мог сообразить, что по этому поводу делать.
«Ваша машина подана».
Звонок смарта мог бы играть бесконечно – бесконечно же обновляясь. Процедурная музыка не всем ещё нравилась как род искусства, но польза её на звонках и будильниках была несомненна: к постоянно перерождающейся мелодии не привыкаешь. Не подпрыгнешь в баре, когда по радио вдруг заиграет трек, привязанный на начальника; не разовьёшь к набившему оскомину треку глухоту.
Тем не менее прозвеневший полтора часа назад будильник Тульин отключил, не просыпаясь.
Он больше не слышал будильники, потому что проводил ночи в чёрной колодезной яме, где не было снов. Ему не снились теперь ни мешок с апельсинами, ни кудрявая Маша и её отсутствие. Не снились длинные серые коридоры, по которым идёшь с одной только надеждой: чтобы они прекратились, и за каждым поворотом снова видишь всё тот же коридор, но и новый поворот тоже видишь, а значит, и новую надежду. И снова идёшь, и снова обманываешься, и снова в животе твоём перебирает отвратительно тёплыми лапами надежда, и как ты ни прижимай ей горло, всё она не умирает, стерва.
Надежда не подвержена апоптозу.
Тульину больше не снились разводы крови на экране смарта. Ему больше ничего не снилось. Просто по вечерам он закрывал глаза, а через мгновение открывал – и наступало утро.
Он был почти уверен, что это один из побочных эффектов работы в BARDO, о котором Гамаева и Сунага то ли забыли, то ли не пожелали сказать. Решили, что испугается? Вроде ведь и талдычили нам учебники, что сны – лишь выхлопы мозга, немногим лучше дерьма или, скажем, пота; а всё равно мы видим в них что-то экзистенциальное, и если бы кто-нибудь пришёл к Тульину и предложил по сходной цене продать свои сны, он бы, наверное—