— «Доколе же ты не отвратишь от меня взора, не будешь отпускать меня на столько, чтобы слюну мог проглотить я?»
И он, всем своим видом показывая равнодушное презрение к знакам внимания, засунул по-толстовски пальцы за кавказский ремешок с серебряным набором, который перетягивал его темную блузу. Вот вам и «великий буревестник»! Накликал он со сворой своих эпигонов, разных Андреевых и Скитальцев, бурю на Россию…
Все надолго замолчали. Слова Бунина были справедливы. Наконец Коненков примиряюще произнес:
— Горький с Лениным вроде теперь поссорились.
— Теперь-то Алексей Максимович понял, чем перевороты кончаются, — сердито сказал Шмелев.
— Нынче он вовсю клеймит «кровавые преступления большевизма», — усмехнулся Алексеев, расправляясь с громадным омаром. — Понятливую девку учить недолго.
— Пошло дело на лад, и сам тому не рад, — не удержался, вставил Бунин.
Станиславский замахал руками:
— Господа, господа! Прошлого не вернешь. Надо приспосабливаться к обстоятельствам. Предлагаю тост за Учредительное собрание! Ждать осталось меньше суток.
— И так все ясно! — уверенно сказал Москвин. — Большинство населения России отдали голоса за партию эсеров…
— Так что править Россией будет партия, провозгласившая своей политикой террор? — воскликнул Коненков.
— Все они, «идейные борцы», террористы, — буркнул Иван Алексеевич.
Станиславский постучал ножом по бокалу, требовательно повторил:
— Господа, я уже предложил выпить за Учредительное собрание!
— Ну, если на посошок! — согласился Шмелев. — Счастья вам, Константин Сергеевич.
— Спасибо! Но времена грядут страшные. Послезавтра, перед спектаклем, даже собираем труппу. Тема собрания — «О переустройстве театрального дела в связи с тяжелой и ненормальной жизнью». До чего дожили!
Гости потянулись к выходу. Лакей Василий, шаркая по паркету, поднес Бунину пальто.
— Почему мне, дорогой Фирс? — наклонился к лицу Василия Бунин.
— Ты, золото, человек необычный! — важно и громко ответил слуга, но от чаевых не отказался.
Шмелев вызвался отвезти Бунина на Поварскую: — Мои кони — звери!
Путь ближний, дорога наезжена. Кони под рукой опытного кучера неслись птицей. И все же седоки успели немного поговорить.
— Станиславский очень напуган, — сказал Бунин. — Чует сердце, нас ждет нечто ужасное. А кругом поразительное: почти все до идиотизма жизнерадостны. Кого ни встретишь, сияют благодушием, улыбаются. С ума, что ли, посходили?
— Завтра поворотный день, — медленно произнес Шмелев. — Может судьбу на десятилетия определить. Куда весы качнут… А вы, Иван Алексеевич, мой должник.
— ?
— Я у вас раз пять гостевал, а вы у меня дома ни разу не были. Приезжайте завтра, покажу старинные рукописные книги. Попьем чайку, посудачим. Я живу на Малой Полянке, угловой дом с Петровским переулком — номер семь, телефон — 464-81.
Они пожали друг другу руки.
Впервые за последние дни пошел снег. Крупные снежинки медленно падали в безветренном воздухе. Кругом царила глубокая тишина. На первом этаже зеленовато светились окна: Вера ждала мужа.
Шмелев вдруг произнес, словно высказал заветное:
— Революция взбаламутила государство, поднялась со дна всякая нечисть. По вкусу им пришелся лозунг: «Грабь награбленное». Лодыри остервенело ненавидят талантливых и предприимчивых. Голытьба согласна стать еще беднее, лишь бы не было богатых. Их мечта — все вокруг нищие.
Бунин вздохнул:
— Да-с! Это мне анекдот напомнило, который рассказал Аверченко. Вытащил старик золотую рыбку, а та взмолилась: «Отпусти меня, старче! Я сделаю все, что ты захочешь. Но только помни: твоему соседу будет в два раза больше». Старик тут же наказал: «Сделай так, чтоб у меня глаз вытек!»
Собеседники немного развеселились. Где-то часы пробили полночь.
Для России начался новый день — роковой.
Убийство на Болотном рынке
Утром Бунин проснулся рано. Состояние духа — это как ртуть в термометре. Упав до самой низкой отметки, она ниже не опускается. Может только повышаться. Вот и сегодня, воспрянув от ложа, он почувствовал если не душевный подъем, то все же какое-то умиротворение.
Ополоснулся, за неимением другой, ледяной водой, долго растирал свое красивое тело махровым полотенцем. Особенно изящны, как с классической скульптуры, были руки и плечи.