Выбрать главу

— Иван Кириллович!

— Минутку…

«…Развить мысль. 12.07».

— Иван Кириллович! Материал РАТАУ — обязательный для печати. Срочно. Четыреста строк…

— Так я и знал. Придется все сначала. Гори все ясным огнем! Несите макеты…

(Огорчу догадливого читателя, который, наверное, уже радуется: «Наконец поймал Гужву! Откуда он может знать, что думал Иван Загатный семь лет назад, после обеда, в 12.07? Высасывает, как и все писаки, из пальца…» Не спешите! Знаю. Потому что слышал немало монологов Ивана Кирилловича в его вечерних исповедях. И потому что, самое убедительное, передо мной клочок бумаги, где рукой Загатного записан сконцентрированный результат его мыслей. Записку я и процитировал выше. Думаю, что из монологов и записки можно довольно точно реставрировать ход его мыслей. Видите, почти детектив. Нет, под меня не подкопаешься.

Хотите знать, откуда у меня записка? Я уже говорил, что смолоду не собирался писать романов, но Иван Кириллович интересовал меня давно. Возможно, предчувствие. Честно говоря, и такие были мысли: а что как вылезет Загатный в знаменитости, от него всего можно ждать, тогда на старости лет будет занятие и пенсионеру Гужве: воспоминания писать да в журнальчики рассылать под юбилеи (слава и уважение у людей интеллигентных плюс копейка какая на лекарства перепадет).

Когда наконец разогнали Тереховский район, мне довелось жечь архив. В редакциях заведено сохранять кипы гранок, макетов, рукописей, полос каждого номера. Вот я за них и принялся, зная Иванову привычку записывать свои мысли на первых попавшихся обрывках, чтобы потом переписать в дневник.

Вот, о дневниках. Без сомнения, они существуют. Такой уж характер у Ивана Кирилловича, что с самим собой разговаривает охотнее и открытее, чем с людьми, даже близкими по духу (например, со мной). Стоит ли говорить, как хотелось мне заглянуть в эти дневники? Но сие, конечно, невозможно. Иван не Люда. Там, в столичном ресторане, я и намекнуть не посмел. Правда, уже и без дневников две тетрадки исписал. В последние дни — особенно — такой писучий стал. Хотел коротко проинформировать про записку, а намолотил уже две страницы. (Просто понос словесный, простите за выражение. Остановиться не могу. Но не будем забывать про Ивана…)

Уля принесла макеты. Известное дело, три полосы придется макетировать заново. Дьявольская работа. Но ведь не знаешь, что передадут в день верстки. Но в душе он радовался. Работа вырывала из тисков депрессии. В обед маятник резко качнулся влево, потом соответственно вправо, это когда и жить не хотелось, теперь помаленьку выравнивается. Красный карандаш, строкомер, линейка так и мелькали в его тонких пальцах, корректоры едва поспевали носить гранки, машинистка спешно отстукивала новый план номера он был в своей стихии. Давно окончился обеденный перерыв, по редакционным кабинетам сновали люди — для Загатного не существовало никого, кроме макетов и времени. Да, времени, ибо время было для него сейчас главным врагом. Оно текло так медленно, по капельке. И надо всем пробивалась его мечта: пробьет пять раз, ОНИ ВСЕ разойдутся по домам, он останется ОДИН в тихой, сонной редакции (нежаркое вечернее солнце — в окна) и углубится в сладкий мир творчества.

Он докажет, что имеет право на свою мораль, он не ровня ИМ. Тогда они не будут кричать, что он сам придумал свою гениальность. Годы еще ничего не означают. Довженко было за тридцать, когда он пришел в кино, но сделал в нем революцию. Сковорода главные свои произведения написал после пятидесяти… Только очень медленно течет время. Может, он тридцать лет ждал этой минуты. И верил в нее. Это тоже нелегко — верить. Пусть они попробуют верить в свой звездный час хотя бы один день…

— Где оттиски четвертой полосы? Я ведь просил вас принести все…

Давно не писал. С неделю. Много новых мыслей. Вчера просмотрел свой «роман». Действительно, словесный понос, особенно где о себе пишу. Но это нестрашно. История, как сказал Иван Кириллович, все поставит на свои места. Куда досаднее история с моей мнительностью и мораль, из сего вытекающая. Какое-то несоответствие во всем. Вот, скажем, осуждаю я эгоизм Загатного. Так ему и надо, такому-сякому, любите людей как самих себя, больше, чем себя, и т. д. — какая там по счету заповедь божья? Но ведь едва тебя самого прижало, бросился ты, браток, себя спасать, забыв сразу же и о человечестве, и даже о ближних своих. Личного бессмертия, видите ли, захотелось. Мол, каждый умирает в одиночку. И покидаем мы семейные и гражданские пристани, машем ручкой детям своим: вы не сделаете нас бессмертными, мы слишком сложны, чтобы ожить в ваших душах, и плывем в открытое море, навстречу волнам, а чтобы остались от нас на глади морской хотя бы пузырьки, лихорадочно исписываем тетрадки (к счастью, бумага теперь дешевая) рябью строчек…