Выбрать главу

— Паф!

И засмеялся…

До сих пор у меня возникает суеверное чувство, будто мать следит за мной из какого-то иного мира, храня и защищая от напастей и бед.

Лишь от самого себя не смогла она меня защитить.

И еще воспоминание — из послевоенных голодных лет. Мы в хате — мать, отец и я. По огороду мимо окон идет нищий, их тогда много ходило по селам. Стучит в дверь. Крестится на киот, просит хлебца. Мать горько усмехается:

— Я бы, добрый человек, и сама хлебушка съела… Нету у нас хлеба…

Нищий просит воды, а мать достает с печи горшок с узваром, наливает ему в кружку. Нищий садится на лавку у окна, достает из торбы горбушку и смачно жует ее, запивая компотом. Мать отводит глаза от хлеба в руке нищего, отец хмуро сосет самокрутку, а я пожираю эту горбушку голодными глазами, следя за каждым движением нищего. Съев хлеб, тот крестится на угол, благодарит мать за угощение и уходит из хаты. Я залезаю на печь, где с лета припасены вишневые косточки, глушу голод горькими зернышками. И слышу голос матери, который не забуду, пока буду жив:

— Так бы хлебушка поела… Хотела сказать — дай ребенку хоть корочку, да не повернулся язык у нищего просить.

Потом была осень, моросило, я, голодный, слизывал с вишневых стволов наросты клея и жевал вместе с чешуйками коры…

С низкого хмурого неба стекали сумерки. На дороге показалась подвода, мать, закутанная, лежала на возу, отец шел рядом, в шинельке, подпоясанной веревкой, в солдатской шапке. Он вез мать из города, из больницы, белое неживое лицо матери — в каплях дождя или слез, когда мы с отцом вносили ее в сумрачную, нетопленую — в больницу они уезжали на рассвете — хату… — но хватит, не могу, не хочу, нет сил вспоминать.

Мои самые сладкие детские мечты — о еде. То вдруг мне пригрезится, что случайно открываю вход во всеми забытый погреб, а там — бочонки с золотистым засахаренным медом. То как наяву увижу целый воз с халвой. То вырастает перед моим голодным взором гора булок или светящегося рафинада. Озера постного масла и берега из черного хлеба и картошки — вот что снилось мне в детстве, когда другим, более благополучным и сытым, снились алые паруса…

Но действительно — хватит. Нет сил.

Не хочу вспоминать.

То было в другой жизни.

То было не со мной.

С кем-то другим.

Глава триумфальная

МОЙ КАБИНЕТ

Я никого не виню.

Ни людей, ни время.

Но я завидую своему сыну.

Боже, да если бы я родился в такой семье, если бы получил такое образование, если бы мое детство прошло среди книг — кем бы я стал!

Не кем, а каким. Описка. Ошибка по невнимательности.

А если это у меня в крови — кем?

Предыдущую главу — о матери — вычеркну. Сентиментально, пессимистично, не типично. Все равно редактор выбросит. А вдруг не выбросит? Но он во мне — редактор. Садясь за письменный стол, я чувствую за спиной сиплое дыхание Бермута и смрад его сигары. Словно заглядывает через плечо в мою рукопись и подсказывает: это вычеркни, здесь оптимистичнее, а это го не пиши, не надо. И я пишу, чтобы ни у кого никаких сомнений, чтобы прямо в типографию. Потому что мое слово — прибыльное, больше слов — больше денег. А бензин подорожал. А Ксеня договорилась о новом гарнитуре, югославском, наш гарнитур уже не модный. А я хочу поменять мою отличную «Волгу» на еще более роскошную. А Ксеня хочет в зарубежную поездку. А подруга Ксени, жена композитора Н., купила перстень с бриллиантом. Ксеня считает: мы должны показать, что не беднее других. А сын хочет только американские джинсы, у других японские приемники и вертушки, он, что ли, хуже? После каждой новой книги думаю: все, остановлюсь, передохну, огляжусь малость, буду жить и писать иначе, чтобы мыслям и чувствам было просторно, а не словам. Но выходит — то да се, непредвиденные расходы, ненасытные фантазии Ксени, мои аппетиты, моя привычка — уже привычка! — всегда иметь в кармане деньги и тратить их, не очень-то считая, — и все сначала.

И — спешка в работе, и — облегченный вариант, и — литературный вал, и — дыхание Бермута за спиной.

А чего вы хотите от человека, который впервые поел досыта в шестнадцать лет?!

Любил порисоваться в кругу знакомых: я впервые наелся в шестнадцать лет, когда получил первую зарплату. Зашел в тереховскую столовку и наелся. Любил порисоваться, пока верил, что я — писатель. Теперь уже знаю: не писатель, нет. Работаю писателем, зарабатываю на хлеб, производя слова. Теперь уже знаю: время легко сотрет мои увесистые, но пустые тома и никто не вспомнит Ярослава Петруню уже в следующем поколении. В литературе останутся имена других — кто не заботился об объеме, количестве напечатанных книг, о гонорарах и престижных автомашинах. Тех, кто говорил с читателями, а не с кассирами издательств. В иные минуты я ненавижу их — принципиальных и упрямых. Мне недостает характера. Господи, так почему же ты, создав меня малодушным, не сделал близорукими мои глаза и коротким умишко, чтобы видел я не далее собственного носа, чтоб до смертного часа считал себя тем, кем мечтал стать на клинышке пакульского поля?