а сам боялся где-то в глубине
и в рок-н-ролле или твисте дергался
с приемничком,
висящим на ремне.
Эх, кузнецы,
ну что же вы безмолвствовали?!
Скажу по чести —
мне вас было жаль.
Вы подняли бы
бронзовые молоты
и разнесли бы в клочья эту шваль!
Бесились,
выли,
лезли вон из кожи,
на свой народ пытаясь бросить тень...
Сказали мне —
поминки по усопшим
Финляндия справляет в этот день.
Но в этих подлецах,
пусть даже юных,
в слюне их истерических речей
передо мною ожил «Гитлерюгенд» —
известные всем ясли палачей.
«Хайль Гитлер!» —
в крике слышалось истошном.
Так вот кто их родимые отцы!
Так вот поминки по каким усопшим
хотели справить эти молодцы!
Но не забыть,
как твердо,
угловато
у клуба «Спутник» —
прямо грудь на грудь —
стеною встали русские ребята,
как их отцы,
закрыв фашизму путь.
«Но — фестиваль!» —
взвивался вой шпанья,
«Но — коммунизм!» —
был дикий рев неистов.
И если б коммунистом не был я,
то в эту ночь
я стал бы коммунистом!
218
ПИСЬМО ЖАКУ БРЕЛЮ —
ФРАНЦУЗСКОМУ ШАНСОНЬЕ
Когда ты пел нам,
Жак,
шахтерам,
хлеборобам,
то это,
как наждак,
прошлось по сытым снобам.
Ты был то свист,
* то стон,
то шелестящий вяз,
то твист,
а то чарльстон,
а то забытый вальс.
Но главное —
ты был
Гаврошем разошедшимся,
когда в упор ты бил
по буржуа заевшимся!
Ты их клеймил,
в кулак
с угрозой пальцы стиснув...
Да,
мы артисты, Жак,
но только ли артисты?
219
Нас портят тиражи,
ладоши
или гроши,
машины,
гаражи.
И все же —
мы Гавроши!
И если позовет
набат,
то безотчетно
мы ринемся вперед,
все это бросив к черту!
И нам не прогибать
надушенной кушетки,
нам петь — как припадать
к натруженной гашетке.
Куплетов каплунам
от нас не ожидайте.
Салоны — не по нам!
Нам площади подайте!
Нам вся земля мала.
Пусть снобам в чванной спеси
поэзия моя,
что уличная песня.
У снобов шансов нет,
чтоб их она ласкала...
Плевать!
Я шансонье —
не тенор из «Ла Скала».
Не знаю, как пою, —
наверно, неизящно,
но я зато палю
мгновенно и разяще.
220
А слава —
что она
со всеми поцелуями!
Глупа да и жирна
она,
как Грицацуева.
И ежели,
маня
в перины распуховые,
она к себе меня
затащит,
распаковываясь, —
я виду не подам,
но, не стремясь к победе,
скажу:
«Пардон, мадам!» —
и драпану, как Бендер.
Я драпану от сытости,
от ласк я улизну
и золотого ситечка
на память не возьму...
Так драпанул ты, Жак,
на фестиваль от славы,
от всех, кто так и сяк
цветы и лавры стлали.
И помнишь ли,
как там,
жест возродив музейный,
показывали нам,
беснуясь, —
в землю!
в землю!
221
Как в ярости тупел
тот сброд, визжа надорванно,
а ты —
ты пел и пел —
под визг поется здорово!
Так все, что глушит нас,
как хор болотных жаб,
работает, что джаз,
на наши песни, Жак!
Мы свищем вроде птиц,
но вовсе не птенцов
под речи всех тупиц
и тонких подлецов.
Поем под визг ханжей
и под фашистский пляс.
Поем под лязг ножей,
точащихся на нас.
У пальм и у ракит
то шало, то навзрыдно
поем под рев ракет,
под атомные взрывы.
Не просим барыша,
и нами, как Гаврошами,
все в мире буржуа
навеки огорошены!
Я,
знаю,
не Гомер,
себя я не обманываю,