Аналогичным образом были усмирены и другие видные противники Цезаря. Большинство вчерашних оптиматов, набрав золота в рот, молчало, а те, кто переварил подачку, радели лишь о том, как выпросить еще. Из непримиримых врагов триумвиров в Курии остались лишь Марк Фавоний, Сервилий Исаврийский и сам Домиций. Их сил, конечно же, не хватило, чтобы залатать три огромные пробоины в корпусе государства и удержать его на плаву. Республика снова резко накренилась в сторону триумвиров и угрожающе черпала бортом смертоносную хлябь.
Отбив атаку сената, луккские бизнесмены перешли в контрна-ступление. Теперь им уже мало было молчания Цицерона и ему подобных, требовалось заставить их говорить, причем говорить то, что нужно не самим ораторам, а триумвирам. Снова раздался дребезжащий звук падающих монет, прозвучали угрозы. Удав Страха прошуршал по Курии и обвил сенаторов кольцами шантажа.
Оказавшись перед ощерившейся пастью хищной тирании, Цицерон посмотрел назад и не увидел никого, кроме Фавония, Домиция, Бибула и еще нескольких таких же убежденных искателей славной смерти. Воспоминание о недавнем изгнании мучительной болью засосало под ложечкой, и Цицерон, склонив некогда гордую голову, подставил ее под железную пяту всемогущей тирании. Так же поступили и многие другие его соратники. Теперь все они до небес возносили Цезаря, восхищались горами трупов галлов, одобряли мероприятия, направленные против Республики, и исступленно славили грядущую всеобщую гибель.
Предметы луккского торга облеклись в величавые мантии сенатских постановлений и комициальных законов. Республика помпезно обставляла собственный похоронный обряд. Так, еще до выборов было негласно решено, что консулами станут Помпей и Красс. Им оформили в качестве провинций Испанию и Сирию, а следовательно, выделили войска. Цезарю узаконили его самочинно набранные легионы, которые были поставлены на государственное довольствие.
Все эти неслыханные мероприятия подавались в мажорном тоне как вели-чайшие блага для граждан, но души иудствующих сенаторов разъедали черви тяжкого раскаянья. Когда умер известный сенатор, Цицерон написал другу: "Он любил Отечество так, что кажется мне, он по какой-то милости богов вырван из его пожара. Ибо что может быть более гадким, чем наша жизнь, особенно моя? Если я говорю о государственных делах то, что следует, меня считают безумным; если говорю то, что требуется, - рабом; если молчу - побежденным и пленником; какую же скорбь я должен испытывать?"
Такова была обстановка в Риме к моменту возвращения Катона. Собрания сената превратились в кукольные спектакли, поставленные тремя самозванными режиссерами, выборы магистратов стали фарсом, прикрывающим закулисный торг, религия сделалась придатком политики, а народные собрания утонули в хаосе уличных битв и потасовок. Суд превратился в средство достижения корыстных целей. Ловкие ораторы вырывали отдельные юридические формулы из правового остова государства и жонглировали ими на потеху толпе и в угоду своим тайным хозяевам. На столичных улицах и площадях сенаторам грозили банды головорезов, сформированные их политическими соперниками из рабов и всяческих отще-пенцев, и они защищались от насилия с помощью таких же, но уже собственных шаек. Продовольственное снабжение столицы осуществлялось лишь благодаря чрезвычайным, полувоенным мерам. А в то же время под трескотню фиктивных постановлений популяры крушили дома знати на Палатине и воздвигали помпезные мемориалы "в честь торжества демократии" с претенциозной статуей Свободы во главе архитектурного ансамбля. И в качестве таковой насмешница-судьба руками Клодия воздвигла над обезумевшим Римом надгробную скульптуру некой проститутки, кем-то украденную с кладбища и перепроданную. "Поистине это и есть их Свобода!" - восклицал по этому поводу Цицерон, и под шум разоблачительных речей уже оптиматы обращали в руины памятники популярам, чтобы восстановить свои дворцы.
Цинизм и насилие воцарились в политической жизни Рима, и такая политика грязной тенью пала на людей, зачернив их души презрением к согражданам и недоверием к любым начинаниям. Общественное лицемерие, заметая следы порока индивидуализма, смешало белое с черным, превратив жизнь в сплошную темь серости, и в этом нравственном мраке все политики и все люди вообще были одинаково серы. Индивидуальный отбор, паразитируя внутри коллективного отбора, одержал окончательную победу, в результате которой вывелась особая, тупиковая ветвь человека, абсолютно неспособного к конструктивной общественной деятельности: "человек вырождающийся".