Выбрать главу

Свою позицию по этому делу Катон изложил в коротком, но монументальном письме киликийскому императору. Он объяснил, что сделал то, что мог сделать в согласии со своими убеждениями, а именно, воздал хвалу самому Цицерону за продуманные действия, а не счастливой случайности в лице божественного провидения. "Я для твоего возвеличивания желал того, что я признал самым значительным, - писал он, - но радуюсь осуществлению того, что предпочел ты".

Насколько подход Катона отличался от действий других сенаторов, можно судить по тому, что многие проголосовали за молебствия, стремясь выглядеть друзьями Цицерона, однако не желая их и будучи уверенными в запрете трибунов, а трибуны в свою очередь не наложили вето на это постановление, чтобы насолить таким сенаторам.

Цицерон прислал в ответ почтительное и одновременно язвительное пись-мо, в котором искусно, по-цицероновски сочетались уважение к Катону и на-смешка над его идеализмом.

"Приятно прославление от тех, кто сам прожил со славой, - писал он. - Если бы, не скажу все, но хотя бы многие были Катонами в нашем государстве, в котором существование одного казалось чудом, то какую колесницу и какие лавры сравнил бы я с прославлением с твоей стороны?" Однако поскольку Катонов в Риме было мало, а некатонами являлись почти все, Цицерон не хотел отказываться от формальных почестей и, говоря о триумфе, писал: "... Прошу тебя... когда ты своим суждением воздашь мне то, что признаешь самым славным, - порадоваться, если произойдет то, что я предпочту". "Не надо мне Катонова журавля в небе, дай мне в руки мою синицу", - примерно так звучала мысль Цицерона в переводе с дипломатического языка на обыденный.

Вообще-то, Цицерон высоко оценил поведение Катона в этом деле, и его неприятно удивило злорадство Цезаря, который поспешил сообщить ему в письме, что Катон не голосовал за молебствия и при обсуждении высказал особое мнение, не указывая, однако, какое именно. Поистине ненависть Цезаря к Катону торчала из него, как шило из мешка.

Правда, Цицерон резко изменил свое отношение к Катону, когда узнал, что позже тот голосовал за молебствия по случаю успехов Бибула. Сирийский проконсул, ведя оборонительную войну, не блистал победами, но добился главного - отступления парфян обратно за Евфрат, а это был враг, гораздо более серьезный, чем тот, с которым имел дело Цицерон. Однако Цицерон не ставил этот итог в заслугу Бибулу, усматривая в нем счастливый случай, и потому возмущался, как ему казалось, несправедливостью Катона, будто бы отдавшего предпочтение Бибулу как своему зятю. Эта обида Цицерона показала, что для него принципы Катона по-прежнему существовали лишь в качестве теоретической абстракции. В своем недовольстве он забыл, что Катон как раз и считал молебствия выражением благодарности судьбе, а не личности.

Итак, римляне приструнили врага на Востоке и перевели взор на север. А там Цезарь, проведя блистательную военную кампанию, одержал полную победу над объединенными силами галлов, заставив их навсегда распроститься с мечтою о свободе. Впрочем, Цезарь тут же начал заигрывать с побежденными, ведь эта страна теперь стала его плацдармом для войны с Италией. Однако действительно ли Цезарь собирался открыть боевые действия против римлян? Об этом утвердительно мог сказать только Катон, а обыватели бросали в воздух чепчики и ликовали по поводу победы, пока их восторг не захлебнулся в крови. Скорее всего, и сам Цезарь не мог ответить на этот вопрос. Правда, он всегда завидовал Александру Македонскому, человеку, безнадежно больному сумасшествием властолюбия, а еще шутил, что предпочел бы стать первым в альпийской деревне, чем оказаться вторым в Риме, однако его взрастила республика, общество, где слово "царь" все еще являлось самым страшным проклятием. Поэтому вряд ли Цезарь изначально вынашивал планы о достижении единовластия. К этой вершине или, точнее, черной дыре его толкала логика функционирования индивидуалиста в омуте политики агонизирующей Республики.

В прежние эпохи римляне совершали подвиги во славу государства, и народ платил им любовью и уважением. Эти любовь и уважение были мерилом значения личности. Будучи избранными на высшие должности аристократы использовали власть опять-таки для приращения своей славы. Но, после того как Рим был завоеван деньгами тех, кого он победил доблестью, общество стало постепенно утрачивать способность оценивать граждан по их качествам. Слава сделалась ненадежным критерием, любовь и уважение народа стали поверхностными, а следовательно, неустойчивыми чувствами, и строить на них карьеру было рискованно. Куда основательнее выглядели богатство и власть - количественные, а не качественные показатели престижа. Сколько денег ты накопил, столько ты и стоишь, если, конечно, в силах отстоять свои сундуки. Сколько захватил власти, скольких людей подчинил себе, над столькими ты и возвысился. Все просто и понятно, а главное, доступно тем, кто за собственные качества никогда бы не удостоился ни уважения, ни почета.