- Зато этому человеку мы законным образом делегировали свои права, так что особый способ избрания не умаляет консульского достоинства Метелла! - ответил Катон.
- Мы-то делегировали, да только Помпей, делая выбор, руководствовался не головой, а гораздо менее почетной частью тела, потому и назначил консулом своего тестя, - не унимался строптивый консуляр.
- Ты как смеешь такое говорить о моем отце! - завопил Гней Помпей, и его кинжал снова заблестел перед сенаторами так же грозно, как и его глаза.
В этой перепалке забияки забыли о Цицероне, и Катон тайком рукою усадил его на место.
Когда страсти стали затухать, однако не благодаря разрешению конфликта, а из-за скудости мысли спорящих, вновь заговорил Катон.
- Отцы-сенаторы, давайте отложим вопрос о командующем до лучших времен, - предложил он. - Сейчас мы не сошлись во мнениях, но наша стратегия и не требует единого управления. Давайте вместо бесплодных споров лучше определим, кому, куда и с какими силами надлежит отбыть.
Тема, поднятая Катоном, вновь вызвала гвалт в зале, в котором окончательно утонули прежние распри. В конце концов было решено, что Октавий с эскадрой будет дежурить в Адриатике, Кассий с флотом в семьдесят кораблей двинется на Восток, а Катон и Метелл Сципион с десятитысячным войском переправятся в Африку.
После завершения совещания Катон подошел к Помпею и еще раз завел с ним разговор о Цицероне. Помимо уже прозвучавших доводов в пользу патриарха, раскрытых теперь полнее, чем в курии, Катон призвал Помпея подумать о себе самом, о сохранении своего лица. "Цицерона насильно Республике не вернешь, а вот себя ты можешь потерять из-за дурного поведения по отношению к заслуженному человеку", - предостерегал его Катон и возвращался к прежним увещеваниям, однако уже с иной точки зрения. Сначала воззвав ко всему доброму, что было в Гнее, а затем затронув темные уголки его натуры, Катон мобилизовал все силы его личности и задействовал их в нужном направлении. Так он полностью убедил Помпея оставить Цицерона в покое, отдав его на суд собственной совести.
Собравшись в обратный путь в Италию, Цицерон остановился в задумчивости. С тяжелым чувством он покидал родную землю год назад, но возвращался туда еще более удрученным. Однако ничего другого он предпринять не мог. Цицерон готов был погибнуть за Республику, если бы существовал шанс победить, но умереть только ради принципа, только из гордости он не был способен.
Напоследок Цицерон еще раз подошел к Катону. Прощаясь с ним, он с вялой усмешкой сказал, что тот сам все понимает, потому ничего объяснять не стоит. В ответ Катон привел пословицу о том, что слово - серебро, а молчание - золото. "Отплачу же тебе золотом", - закончил он, ни тоном, ни взглядом, ни жестом не добавив ничего к тому, что было сказано.
Цицерон сделал движение, чтобы уйти, но снова повернулся к Катону и, удерживая его рукою, торжественно-грустно произнес: "От тебя, Марк, я, менее чем от кого-либо, вправе ждать поддержки, ведь ты - Катон. Но именно ты один и оказал мне помощь, более того, спас меня от позорной расправы... Это и понятно, по-другому и быть не могло, ведь ты - Катон".
Так они расстались навсегда. Впрочем, почти все действующие лица этих событий виделись друг с другом в последний раз. Близился звездный час Цезаря, а значит, пришла пора погибать всем героям этой драмы.
Император Помпей Великий, увидев, как бегут его всадники под Фарсалом, оставил свой пост и удалился в лагерь. Лишь когда враги приступили к штурму его укреплений, он вышел из прострации, медленно спросил самого себя и одновременно себе же ответил: "Уже дошло до лагеря?.." - после чего вскочил на коня и с несколькими спутниками ускакал прочь с поля боя, а заодно и со страниц истории.
Однако до сих пор вслед ему улюлюкают писатели всех мастей. "Ах, какое ничтожество этот Помпей!" - презрительно фыркают они и лобзают попирающий сапог Цезаря.
Как же так, - хочется их спросить, - человек сорок лет громил всех врагов, только что победил того самого Цезаря, а тут вдруг в одночасье сделался ничтожеством? "Нет связки", - как сказал классик. Увы, им невдомек, сколь страшное зрелище в тот день открылось взору Помпея. Этот человек много лет обитал в полуреальном мире. Он жил словно в хрустальном дворце, выстроенном на льдине, которая казалась ему хрустальным миром, и, когда эта льдина раскололась, его дворец зашатался и пополз в холодную пучину. Сначала его предал и стал ему смертельным врагом тот, кого он мнил другом и с кем даже породнился, потом он столкнулся с недоброжелательством и злорадством тех, для кого он одерживал победы, кого обогащал и возвеличивал своими походами, и в довершение ему пришлось убедиться, что основа его мира, главные, по его мнению, сословия, определявшие облик той цивилизации - сенаторское и всадническое, оказались лишь звонкой пустотой, бесплотным эхом, материализующимся только за пиршественным столом в роскошных дворцах. Льдина растаяла, его мир ушел под воду. Кого ему было защищать, за кого или за что биться? За пресловутый трон посередине человеческой пустыни, где много двуногих, но нет личностей? Но он был Помпеем, а не Цезарем. Он уже не вмещал в себе всю Республику, часть ее была вытеснена в его душе самим собою, но все же этот человек еще не ссохся до границ своего сугубого "я", до безразмерной точки, он все еще являлся личностью, а не индивидуалистом. Увидев трусость всадников, Помпей прозрел и понял, что Республика потерпела вовсе не военное поражение, а некое гораздо более масштабное и даже вовсе глобальное, и не от Цезаря, а от силы куда как более серьезной, и не в тот день у Фарсала, а существенно раньше. Это прозрение ослепило его разум, и далее он жил инстинктом.