– Ничего я про эти дела не знаю! – упрямо, словно дятел в то же место стукнул, отозвался Чернышов.
– «Не знаю»! А ружье-то кто приносил? Ты же приносил! – огрызнулся Милованов. – Потужили мы с дядей Анисимом, потужили: хозяина жаль. Ну, да ведь из такого-то дома уходить нехотца. Куда мы пойдем, такие-то? Кто нас возьмет? Да и к дому привыкли, уходить жаль. Собака, говорю, и та привыкает. Потужили, потужили, к хозяйке приходим: «Ладно, мол, сделаем! Ты уж потом как знаешь!» – «Это уж, – говорит, – не ваша забота. Вы только застрелите, а потом на кого другого подумают. Я уж сделаю!» Известно, барин у ей человек-деньга, опять же становой постоянно одна кумпанья. Что хотят, то и сделают. И решились.
– Так вы бы хозяину-то лучше сказали, какое дело затевается. Ведь ангел был человек.
– Говорил! – махнул рукой Милованов. – Ничего не вышло. И внимания не взял. Мне хозяина-то было жалко. Удосужился, говорю: «Ты, мол, хозяин, поглядывай!» – «А чего, – говорит, – мне поглядывать?» – «А так, мол, не вышло бы чего!» – «А чего?» – говорит. «А того, мол, поглядывать надоть!» – «Шел бы ты, – говорит, – дядя Карп, мешки из сарая носить, чем неизвестно что болтать, право!» Так и вниманья не взял. Я свое сделал, что полагается, я сказал, а уж там его было дело, как раздумать. А напрямки-то нам тоже говорить не полагается. Мужнино-женино дело. Это уж сам разбери. Наше дело сказать. Так через себя и погиб человек! Пошел это посля полдень: «Я, – говорит, – в сторожку заснуть пойду». В лесу это сторожка была. «Дома, – говорит, – от мух беспокойно». Я дядю Анисима и подтолкнул: «Да и нам, мол, зевать не приходится!» Пошел это дядя Анисим в горницу, принес ружьишко.
– Ничего я про это дело не знаю!
– Не приносил, скажешь, ружья? Ах, хитрая душа человек! Ах, хитрая! Эк, языком-то вертит! И туды и сюды, куды хочешь, повернет! Ах ты, прости, Господи! – покачал Милованов головой в высшей степени укоризненно. – Пошли мы с дядей Анисимом к сторожке. Подобрались это тихохонько. Боязно. А ну, как встанет, да нас лупить примется. «Посмотри, – говорю, – дядя Анисим, в дверочку!» – «Нет, – говорит, – уж ты, дядюшка Карп, смотри!» Совсем плохой мужик дядя Анисим. Так оплошал. Бечь хотел. «Ну, уж это нет, – говорю, – брат! Уж вместе шли, и будь при этом!» Дверка-то так приотворена, глянул в сторожку, дрыхнет хозяин, и таково дрыхнет, храпит, слюна вожжой – поел человек, – мухи по всей роже так и ползают, а он хоть бы что! «В самый, – думаю, – раз». Нацелился так на него ружьем-то, а руки-то у меня ходуном. Чисто курей крал! И ружье-то прыгает и прыгает. «Неладно, думаю, – еще мимо дашь, только разбудишь. Ка-ак встанет он да пойдет нас же волтузить». Сильный был человек, что мы, такие-то, супротив него сделаем. Яблонька там росла, прислонился я к яблоньке. «Дай отдышусь», – думаю. А дядя Анисим и вовсе наземь присел, стоять не может. Отдышался, наставился, прямо в голову, приложился этак… пу-у-у!
И голый Милованов принял такую позу, был так жалок, так смешон в эту минуту, что все не смогли удержаться, расхохотались. Да и он сам расхохотался над собой.
– Пу-у-у! Хозяин-то и завизжал по-свинячьи, и начал крутиться чисто вьюн. А сам-то визжит. Принялся я вдругоряд ружьишко заряжать. Дядя Анисим меня за руку, а сам белый: «Не стреляй, – говорит, – ради Господа Бога! Убежим! Страшно!» – говорит. «Нет уж, мол, начато! Уж без того не уйду, не убивши». Зарядил опять, нацелился, раз! Тут уж хозяин и крутиться перестал. Только лежит ойкает. Поойкал, поойкал – и кончился. Мы с дядей Анисимом драпа, да в поле, да рожью целиком, вбежали на межу, да ружье – там поправей межи-то деревцо было, под деревцом ямочку выкопали, – ружье-то и зарыли.
– Полевей межи дерево было! – заметил дядя Анисим.
– Ан, правее!
– Левей, говорю!
– Ан, поправее. Вот межа, а вот деревцо, как стол, а вот отступя шага два…
И они вступили между собой в бесконечный спор: где было деревцо, правей межи или левей. Оба знали и помнили каждый кустик. Немного знали эти люди, но уж то, что знали, знали досконально.
Букашка так знает лист, на котором она выросла и живет.
Узенький кругозор у людей – вершка полтора в диаметре, – но зато уж в этом кружке они всякую пылинку наизусть знают и мало-помалу за целую гору считают.
– Спрятали ружье в ямочке, – продолжал Милованов, когда кончился его победой спор о деревце, – домой приходим. «Принимай, мол, нас, честная вдова!» Услыхала это хозяйка, ровно холстина сделалась, на скамейку так и села. «Разве вы, – говорит, – его уже порешили?» – «Так, мол, точно. Прикончили». Залилась слезами. «Ах, – говорит, – зачем вы это сделали?» – «Ну, уж, мол, теперь не воротишь. Теперь ты нас уважать должна!» – «Пожалуйте, – говорит, – к столу. Садитесь». Полштофчик нам поставила, из печки что от обеда осталось достала. Сидим, водку пьем.
– Да ты, что ж, до водки, что ль, охочь?
– Зачем? Нет! А только так уж положено. С окончанием дела. Плачет хозяйка-то. Известно, жаль, муж. «Ты бы, мол, присела». Поднесли ей водочки. «Ты, мол, тоже с нами выпей. Что ж мы одни-то? Для кумпаньи». Дала она нам денег – три рубля бумажками, а на три четвертака медью. И пошли мы спать, потому намаялись. А утром-то нас и взяли.
– Как же случилось?
– Из мужиков кто-то шел, в сторожку заглянул, а там мертвое тело. Он содом и поднял. Кто мертвое тело? Мельник. Сейчас на нас подозрение и сделали.
– Ну, и что ж вы?
– Дядя Анисим не в сознаньи. А я вижу, стало быть, что все стало известно, и рассказал. Так и так, мол. Чего ж тут молчать? Известно, другого кого бы взяли, молчал бы. А раз меня самого взяли, стало быть, все одно – молчи не молчи – подозрение. Хозяйка-то больно вертелась. К барину. Да нешто барину такая паскуда нужна, из острога-то. Барин себе другую возьмет, баб много. Становому сулила три года в куфарках служить без жалованья. Да нет, брат, ничего не поделаешь. Уж больно, как я все рассказал, стало известно. Так стало известно, каждое слово всяк знает. Нас и осудили. Как же! Всех вместе судили. И хозяйку на одну скамейку посадили. А барин-то за нее другой заступался. Тоже, видать, она ему обещалась в куфарки пойтить без жалованья. Все на меня пальцем тыкал: «Врет, – говорит, – все! Не верьте ему, господа председатели!» А я-то встаю да перекрестился: «Как, – говорю, – перед Истинным!» Мне и поверили. Да нас всех и в каторгу.
Через несколько дней захожу в тюрьму, в группе арестантов хохот. Что такое?
Милованов рассказывает, как он за три рубля семьдесят пять копеек своего «не хозяина, а ангела» убивал. И рассказывает всякий раз во всех мельчайших подробностях, посмеиваясь там, где речь идет о вещах, по его мнению, забавных, как хозяин «визжал по-свинячьему», рассказывает просто, спокойно, словно все это так и следует.
– Как же это так, Милованов? – начал я, в виде опыта, как-то стыдить его.
Милованов посмотрел на меня с удивлением:
– Да ведь мы, ваше высокоблагородие, люди слабосильные! Ежели б я сильный человек был, известно б ушел. Потому я везде могу. А что ж слабосильный сделать может. Его куда ткнут, он туда и идет. Слабосильный, одно слово!