— Ты уложи его, а причитать потом будешь, — грубовато сказал Герасим.
Глафира торопливо утерлась концами платка и принялась разбирать постель. Вдвоем с Герасимом они разули и раздели Ивана, хоть он и противился этому.
— Не супротивничай! — строго сказал Герасим. — Не береди рапу, скорее заживет. Сам говоришь, время не терпит.
— Пошто завязали‑то? — попрекнула Глафира, когда Ивана уложили в постель. — Мокнуть будет. Дайкось я сама погляжу. С этих коновалов проку!..
Она бережно сняла повязку и, увидев багровый, окаймленный белыми пузырями ожог, снова ударилась в слезы.
— Василия, — попросила Глафира, проплакавшись, — принеси‑ка, кормилец, спирту. Крапивную настойку сготовлю. Первеющее средство, примочки класть на обожженное место.
— Не дело говоришь, Глафира Митревна, — подал голос Иван. — Спиртное положено во внутрь употреблять. В утробу, значит…
— Верно, паря! — с удовольствием сказал Герасим. — Па веселом теле и шкура скорей заживет.
Настя вернулась из лесу поздно вечером. Молча выслушала прерываемый всхлипываниями рассказ Глафиры. Подошла, села у изголовья.
Иван открыл глаза, ласково потрепал ее по плечу.
— На одни муки я тебя удержала, — сказала Настя.
— Только ли на муки! — И он попытался весело подмигнуть ей.
— Было бы уйти сразу, как оздоровел ты, — так же глухо и скорбно говорила Настя. — Все проклятая бабья жадность, как дом свой бросить. Дом, сытую жизнь пожалела, а тебя па муки отдала… Неужто не нашлось бы нам угла на всем белом свете!..
Иван пригнул к себе ее голову, поцеловал грустные глаза.
— Полно тебе казниться, Настенька! Все я да я! А Иван что, чурка с глазами? Мне ведь тоже надоело варначить. Тоже лестно пожить, как люди живут. — Он гладил ее’ крутые плечи и даже щекотнул, чтобы развеселить, отогнать тяжелые мысли. — Ты в толк возьми, кто я теперь?.. Был беглый каторжник — Ванька, родства не помнящий. Ан был да нет! Последняя примета со шкурой сгорела. Полез в печь Ванька, а вылез из печи доменный подмастер Еремей Кузькин!.. Это тебе не фунт изюму!..
— Уедем отсюда, Ваня! — сказала Настя.
Были в ее голосе такая тревога, такая боль, что ухмылка сразу сбежала с лица Ивана.
— Куда? — сказал он мрачно. — Рабочему человеку везде одна сласть… Здесь хоть крыша над головой да кусок хлеба.
— Запорет он тебя! Запорет!
Иван пригнул к себе ее голову. Погладил, как ребенка.
— Везде, Настенька, нашего брата порют. Над каждым кнут висит. Кнут да плеть — самый главный инструмент. Куда ни ткнись, везде есть, кому пороть. На каторге — надзиратель, в заводе — управитель, а в деревне — исправник и становой. Повидал я на каторге людей со всех волостей, со всех концов матушки России… Везде одна корысть рабочему человеку… Здесь еще спокойнее. Здесь от Тирста защиту имею.
Настя вскинула на него глаза с удивлением и испугом.
— Этот зверь защитит! Ему человечья слеза в радость.
— Зверь он, это точно… Стою перед ним, от мяеа моего горелого дым идет, а он уставил гляделку, зубы ощерил. «Не ошибся, — говорит, — левым плечом прислонится» — Как не пришиб, я его на месте!.. Видно, сам бог спас… А все есть и над ним хозяин.
— Купец‑то? Поди‑ка, защитит!
Иван жестко усмехнулся.
— Не купец, а копейка купецкая! Тирст у хозяина в доле. Ему с каждого рубля копейка идет… Вот эта копейка меня и выручила… и еще не раз выручит.
— Нет, Ваня, — сказала Настя убежденно, — копейка, купецкая ли, Тирстова ли — плохая защита. Копейка, она копейка и есть, завсегда за рубль продать может… Не отступилась бы я от тебя сейчас, увела бы, куда глаза глядят увела бы… только от Тирста проклятого подале. Да страшно мне теперь… — Она как‑то виновато улыбнулась, спрятала лицо на груди Ивана и прошептала: — Понесла я, Ваня… Жди либо сынка, либо дочку…
Глава десятая
ЗОЛОТАЯ БОЧКА
Иван заработал право жить Еремеем Кузькиным.
Возвращенная им к жизни доменная печь снова заглатывала сизую руду, белый известняк, хрупкий древесный уголь и точно в положенный срок извергала огненно–жаркие густые струи чугуна. День и ночь гулко стучали молота в кричной фабрике, неумолчный лязг и скрежет доносился из плющильного цеха.
Литейщики и кузнецы, формовщики и токари вернулись из тайги, сдали на склад топоры, разошлись по цехам и мастерским. Огненная заводская работа в душных запорченных корпусах была куда тяжелее, нежели валка леса и выжиг угля под высокой крышей летнего неба, но зато они вновь стали мастеровыми людьми и тугое несговорчивое железо послушно повиновалось их умелым рукам.