С тех пор как Париж стал английским, город потерял четверть своего населения, то есть примерно сорок пять тысяч жителей.
Конечно же, рядом с развалинами остались какие-то дома, чьи фасады не пострадали, стекла которых блестели, флюгера отливали позолотой и крыши светились, как чешуя свежей рыбы, но в них жили пособники оккупантов.
Однако жизнь понемногу возвращалась. То здесь, то там уже шли работы, виднелись рабочие на лесах, заделывающие трещины, замазывающие стены, латающие провалившиеся каркасы крыш. Шум от молотка и пилы часто сопровождался песней, которая прокатывалась от улицы к улице, до самого крепостного вала, где каменщики коннетабля уже заделывали бреши и восстанавливали стены из руин.
Все это было прелюдией обновления. На площадях, на перекрестках Ришмон приказал объявить устно и письменно о королевском прощении городу, так долго его отвергавшему. Таким образом амнистированные и к тому же искупившие свою вину храбростью, с которой они сами атаковали английский гарнизон, парижане взялись за работу.
Но Катрин смотрела на это, как в пустоту. Ничто не находило отклика в ее душе, она почти ничего не замечала — смотрела в спину ехавшего и мечтала о возможности объясниться с ним.
Отсрочка, навязанная им, была настолько жестокой, что она, наверное, могла бы закричать прямо здесь, на самой середине улицы, закричать просто так, без цели, чтобы хоть чуть-чуть ослабить мучительное нервное напряжение… заставить, быть может, его заговорить. Господи! Неужели так трудно сказать и нужны ли все эти предосторожности?
Тристан Эрмит привык говорить откровенно и прямо. Ему не нужно было подбирать слова, готовить фразы… если только он не собирался сообщить ей что-то ужасное… неслыханное! О Боже! Неужели никогда не кончится это путешествие по призрачному городу?
Когда они пересекали Гревскую площадь, где строительные леса на других зданиях контрастировали с Домом с Колоннами[72], явно нуждавшимся в серьезной реставрации Катрин услышала, как ее паж вздыхает:
— И это Париж? Я представлял его другим!..
— Это был Париж, и скоро это будет новый Париж! — проговорила она с некоторым раздражением, так как в эту минуту судьба Парижа была ей в высшей степени безразлична.
Тем не менее, пытаясь доставить удовольствие пажу, она добавила:
— Этот город станет таким же, каким он был во времена моего детства: самым красивым, самым ученым, самым богатым… а также самым жестоким и самым тщеславным!
На последних словах голос молодой женщины задрожал и Беранже понял, что воспоминания детства были, возможно, не столь светлыми, как она бы того желала. Однако они уже подъехали.
Тристан Эрмит сошел с лошади перед гостиницей. Расположенная на улице Сент-Антуан, напротив высоких стен строго охраняемого отеля, между улицей Короля Сицилийского и останками старой стены Филиппа-Августа, эта гостиница сохранила процветающий вид, и ее вывеска, на которой распластался орел с распахнутыми крыльями, была заново расписана и позолочена.
— Вы устроитесь здесь, — объявил он Катрин, помогая ей сойти с лошади. — Английские капитаны очень любили гостиницу Орла, слава которой восходит еще к середине прошлого века. Таким образом, она не слишком пострадала. Вам здесь будет хорошо. А! Вот и мэтр Ренодо…
Действительно, из дверей выбежал трактирщик, вытирая руки о белый передник. Он взглянул на Тристана… и согнулся вдвое, выразив то же почтение, что и солдаты, но меньше страха.
— Сеньор прево! — вскричал он. — Какая честь для меня видеть вас! Чем могу служить?
— Прево? — удивилась Катрин, Впервые он ей улыбнулся, а его холодный взгляд чуть потеплел.
— Вы находите, что это звание уже несколько обесценено, не так ли? Успокойтесь, нас здесь только трое: мессир Филипп де Тернан, мэтр Мишель де Лаллье и я, прево маршалов, к вашим услугам! Должен сказать, что мне поручен полный надзор за королевскими армиями.
Добавлю, что сеньор Ришмон мне также пожаловал звание главнокомандующего артиллерии и капитана Конфлан-Сент-Онорин, но я не собираюсь охранять пушки, так как это совершенно не мое дело. Я предпочитаю должность прево.
— Вот почему военные приветствуют вас с такой почтительностью… и беспокойством?
— Да, это так! Меня боятся, так как я без всякой жалости применяю закон и слежу за дисциплиной, без которой невозможна никакая армия, а коннетабль настаивает, чтобы его армия была образцом дисциплины и порядка.
— Без жалости? Всегда?
— Всегда! И чтобы нам было легче говорить, хочу сразу вам сообщить… Это я арестовал капитана де Монсальви.