Выбрать главу

Это разительное противоречие не могло не раздражать немецкую пропаганду, и все-таки немцы публиковали эти списки. Отсюда можно прийти только к одному заключению: если бы немцы хотели так или иначе фальсифицировать катынские документы, как это утверждает советское сообщение, то нет никакого сомнения, что первым делом они скрыли бы эти фамилии. Им было так легко уничтожить все, найденное на телах Юзефа Левинсона, Гликмана, Эпштейна и Розенцвейга и отнести их к «неопознанным». Но они этого не сделали и публиковали еврейские фамилии вместе с другими, Они не могли поступить иначе из-за большого числа свидетелей, которых сами пригласили.

Это лишний раз доказывает, какой большой вес немцы придавали гласности и объективному исследованию катынского массового преступления. В таких условиях они не могли позволить себе скрыть ряд документов и этим бросить тень или подорвать доверие к следствию, результаты которого их пропаганда с такой энергией разносила по всему свету.

Они сумели замять вопрос об одном трупе – о теле женщины, до времени умолчать о гильзах, но не могли фальсифицировать установление личностей десятков убитых, которых извлекали из могил в присутствии делегатов Польского Красного Креста и заграничных гостей. Немцы любой ценой хотели раскрыть правду о катынском преступлении, ибо… на этот раз не они совершили преступление, а большевики.

* * *

По возвращении из Катыни меня часто просили рассказать о своих «впечатлениях». Конечно, эти впечатления такие, о которых принято говорить, что они «замораживают кровь в жилах». Груды голых трупов чаще всего вызывают отвращение. Груды трупов в одежде наводят ужас. Может быть, потому, что нити этой одежды еще связывают их с жизнью, которой их лишили, и тем самым создают некий контраст. В Катыни были обнаружены почти исключительно военные, притом офицеры. Их мундиры производят, особенно на поляка, трудно передаваемое впечатление. Медали, пуговицы, ремни, орлы, ордена. Это не анонимные трупы. Здесь лежит армия. Можно было бы рискнуть, сказав: цвет армии, боевые офицеры, некоторые ветераны трех войн. Индивидуальный характер убийства, умноженный на эту чудовищную массу, – вот что мучительно действует на воображение. Ведь это не массовое отравление в газовых камерах, не расстрел пулеметными очередями, когда за несколько минут или секунд умирают сотни людей. Здесь, наоборот, каждый умирал долго, каждого расстреливали отдельно, каждый ждал своей очереди, каждого тащили на край могилы, тысячу за тысячей! Быть может, на глазах смертника укладывали в могиле уже застреленных его товарищей, ровно, плотными рядами, может быть, их утаптывали сапогами, чтоб они меньше занимали места. И тут ему стреляли в затылок. Каждый по очереди извлекаемый в моем присутствии труп, каждый с черепом, простреленным от затылка до лба, опытной рукой, – это очередной экспонат ужасных мук, страха, отчаяния, всех тех предсмертных переживаний, которых мы, живые, не ведаем.

Когда-то я разговаривал с человеком, которого тяжело ранили в затылок пулей мелкого калибра и который прожил еще три дня: пуля застряла где-то в извилине мозга. «Это было, – прошептал он, – будто стакан лопнул – дзинь! – конец».

Еще один, и еще следующий, и опять, и опять несут трупы, но уже в обратном порядке – сверху на дно могилы, – и, как прежде, наполняют ее со дна доверху.

Душераздирающий, взвинченный вопрос, какое-то хищное любопытство, которое позднее не даст спать много ночей, возникает при виде каждого убитого: «Как это все выглядело в деталях?»

Похоже, что каждого военнопленного убивали три палача: двое держали его с боков, за руки под мышками, третий стрелял. Как в больнице при операции. Об индивидуальных, личных последних рефлексах и страданиях нередко можно судить по тому, что от них осталось: выбитые зубы, сдвинутая ударом приклада челюсть, колотые раны, нанесенные советским четырехгранным штыком. Многие были связаны веревкой со сложным узлом. Некоторым задраны на голову мундиры или шинели, завязанные на шее, а внутри набитые стружками, чтоб заглушить крики. Рты раскрытые, полные песку, и пустые глазницы, которые, кроме смерти, уже ничего не выражают.

Но индивидуальность каждого выражается не только мундиром, офицерскими знаками различия, крестом на груди или в кармане. Прежде всего ее характеризуют вещи, которые были с ним до последней минуты и которые еще живут, потому что говорят буквами, которые можно прочесть. Фамилия за фамилией… тысячи.

– Хотите посмотреть этот список? – говорит безразличным тоном немец, подавая мне длинные столбцы машинописи.