Когда поручник направлялся в казарму, перебегая от дерева к дереву, переползая от пня к пню, он тешил себя надеждой, что ему удастся объяснить коменданту, что он получит согласие на смену гарнизона шестой вартовни, а между тем все сорвалось. Против того, что он услышал от Домбровского, у него не было никаких аргументов.
— Сухарский все время говорит о потерях, — продолжал капитан, — он считает, что положение безнадежно, что наша борьба бессмысленна, потому что где-то там немцы продвинулись на несколько километров.
— Это правда?
Кренгельский, невзрачный, маленького роста, в грязном изорванном мундире, стоял перед капитаном и пристально смотрел на него. Он с первой минуты войны находился на позиции и не слышал ни одной фронтовой сводки, кроме тех, которые передавал на посты Домбровский, тех, в которых сообщалось об успехах польской кавалерии в Восточной Пруссии, о воздушных боях над Торунью и большом количестве сбитых немецких самолетов, о бомбардировке Берлина и упорном сопротивлении армии «Познань».
Да, поручник был небольшого роста, слабый здоровьем, но он воевал и геройски держался на одном из самых опасных участков, и поэтому Домбровский сказал:
— Может быть, и правда. Немцы об этом сообщают, — нерешительно проговорил он. — Вчера говорили, что заняли Калиш и Катовице и что подходят к Серадзу и Быдгощи. По-видимому, они бомбят Варшаву, Краков и другие города.
— Это значит… — Кренгельский отпрянул на шаг. Побледнел.
— Ничего это не значит! — выкрикнул Домбровский. — Это война, а на войне то идут вперед, то отступают.
— Мы не пошли вперед.
— Но пойдем. В Пруссии уже идем. Через неделю наши могут быть в Гданьске с той стороны. Мы должны выдержать.
— Еще неделю?
— Долго? Кто тебе сказал, что ты будешь драться два дня? Война может длиться год.
— Мы должны были обороняться двенадцать часов. Таков был приказ.
— К черту приказ! Мы будем драться до конца!
Лицо его налилось кровью. Он кричал так громко, что поручник невольно поднес руки к ушам. Потом спросил:
— А если наши не придут?
— Тогда погибнем. Полякам это не впервой.
Он выпрямился. Губы были плотно сжаты. Краска медленно сходила с лица. Ответил уже спокойнее, но с явной горечью:
— Я думал, что ты понимаешь. Если нет, то иди к майору со своим докладом. Наверняка договоритесь.
Кренгельский не двинулся. Он смотрел на острый хищный профиль капитана.
— Ну что ждешь? Иди, — сказал Домбровский куда-то в пространство.
2
Время 7.00
Для поручника Пайонка последняя ночь в импровизированном госпитале была одной из самых тяжелых. Он лежал, уставившись в темноту широко открытыми глазами, зажав во рту край одеяла. Организм его был на пределе истощения. Сердце то уменьшало ритм ударов, притихало, то вдруг начинало отчаянно спешить, трепетало, как раненая птица, сдавливало дыхание. И тогда этим солдатом который показал себя бесстрашным командиром в тяжелых боях, спокойно стоящим против нацеленных на его пост мощных корабельных орудий, овладел страх. Боясь задохнуться, он выплевывал изо рта край одеяла, судорожно хватал воздух и, напрягая всю свою волю, подавлял рвавшийся наружу крик. Но он уже не мог заставить себя не стонать. На лбу выступали холодные капли пота. Шведовский, склонившись над поручником, шептал ему что-то, однако раненый уже ничего не понимал. Но этот шепот и присутствие человека, который, казалось, никогда не спал, успокаивали поручника. Шведовский сидел где-то в темноте и срывался с места всякий раз, когда на одной из коек раздавался стон или просьба дать воды. Он разжигал примус, деловито подкачивал его, грел чай, потом добавлял несколько капель вина, добытого кладовщиком Лемке в подвале подофицерского казино. Всю ночь Пайонк видел передвигающуюся по стене тень врача, слышал его голос, когда он приближался к нему: