Выбрать главу

Аул держался. Проход держался. А немец там, внизу, зарывался в снег и, судя по всему, надломился не только здесь — что-то в его напоре сломалось, будто он выложил в этот день не только силы, но и веру, что перевал вообще можно взять.

Дзагоев поднялся ко мне на гребень, отряхивая снег с бурки, и долго молчал, глядя вниз, в белую муть, где пропал разбитый немец.

— Выдохся, — проговорил он наконец, и в голосе его было не торжество, а усталость. — Не сегодня-завтра встанет совсем. Зима теперь на нас работает. Перевал за нами.

— Дорого, — заметил я.

— Дорого, — не стал спорить он. — В горах дёшево не бывает.

Я прошёл по аулу под вечер. Роту эта неделя проредила крепко: живых осталось меньше, чем хотелось, и каждый был чёрен лицом, вымотан, обморожен по краям. Аман сидел у пролома один — там, где раньше сидел бы вдвоём с Поляковым, и чистил винтовку заиндевевшими пальцами, молча, упрямо, будто в этой работе было спасение. Мешать я ему не стал.

Журавлёв спустился с высоты уже в сумерках, заснеженный, с чёрным от бессонницы лицом. Рассказал про несколько дней чистой снайперской стойкости и честно признался:

— Крови не видел, — покачал он головой, стягивая заиндевелую винтовку с плеча. — Значит, не считаю. Может, зацепил, может, нет. Замолчал — и всё.

Он не приписывал себе того, чего не видел, и я его в этом понимал. Знать бы наверняка, но чего нет, того нет.

Наверняка известно одно — большой ценой, но мы отбили перевал и удержали его, и это чего-то да стоило. Немец под снегом зализывал раны и, кажется, впервые за осень задумался, туда ли лезет. А где-то там, за грядой, в белой мгле, молчал стрелок с крестом на груди и увеличившимся за эти дни счетом — живой ли, раненый ли, мы не знали, и от этого незнания было холоднее, чем от снега.

Глава 9

С перевала нас сняли на четвёртый день. Из врагов к этому моменту у нас оставался только мороз, потому что немец больше не лез — выдохся, зарылся в снег, зализывает раны. На смену пришла пара стрелковых взводов, опытная, укомплектованная, и я передавал позиции их лейтенантам с тем же чувством, с каким на той высоте когда-то принимали её у нас: держи, браток, теперь твоя очередь мёрзнуть.

Роту отвели вниз, в аул побольше и пожилее, к самому подножию, где ещё жили люди, топились сакли и можно было впервые за много дней разогнуться в полный рост, не считая шагов до укрытия.

Первым делом — баня в пустой сакле у ручья: раскалили камни, натаскали воды, завесили вход плащ-палатками, и повалил такой пар, что в двух шагах человека не разглядеть. После недель в мокром, вшивом, промёрзлом обмундировании это был не мыльный чад, а прямое доказательство того, что рай существует.

Мужики полезли париться с гоготом, кряканьем и полными радости матюгами. Гнатюк, здоровенный, красный, хлестал себя пучком каких-то горных прутьев вместо веника и ухал на всю саклю. Колька тёр спину Калюжному, а тот травил байки. Пар перемешивался с руганью, смехом, плеском — и на пару часов войны будто не стало вовсе.

Рота поредела и украсилась шрамами. Новички смотрели на нас, прошедших через Одесско-Севастопольскую мясорубку и совершивших долгий, далекий от комфорта вояж в Крыму. Смотрели, стараясь не задерживаться взглядами на свежих и подзаживших шрамах и явно прикидывали — через какое время их организмы тоже станут настолько же красивыми? Заметил это не я один, но ответил только Гурьев: окатывая себя из тазика и довольно фыркая, он заявил:

— По нам, как по дереву, года считать можно. Только у дерева кольца внутри, а у нас снаружи.

— Ты, главное, новые кольца не спеши набирать, — посоветовал Калюжный. — А то ишь, коллекционер.

Отмылись, отпарились, переоделись в чистое, которое принес «младший старшина» Федька, и впервые за долгое время почувствовали себя нормальными, почти мирными, людьми.

Утром нашу роту собрали Дзагоев и Боровой. Ночью шел снег, маленькую площадь перед сельсоветом едва успели почистить, дул привычный уже, но от этого не становящийся теплее ветер. Настроение далеко от парадного — Дзагоев без бумажки, Боровой рядом с коробочкой наград, но так — надо, потому что мы удержались там, где держаться было почти нельзя.

Боровой читал коротко, Дзагоев вручал. «За отвагу» — Гурьеву, Гнатюку — «За боевые заслуги», прочим — медали помельче и благодарности в приказе. Каждому Дзагоев жал руку и говорил своё, негромкое, отдельное, и это стоило дороже самой медали.