А на следующий день немец ударил ближе. Хасанов лежал на позиции, а рядом, в двух шагах, устроился боец из его прикрытия — подавал воду, следил за соседним сектором. Выстрел с того берега снял этого бойца наповал, в голову, в двух шагах от Равиля. Грубер мог взять самого Хасанова — тот был открыт — но выбрал соседа. Это было послание, и Хасанов его понял: я вижу тебя, я могу тебя достать, но пока не хочу.
— Он со мной играет, — процедил Хасанов сквозь зубы, белый от злости. — Дразнит. Ну ничего. Кто злее, тот и переиграет.
Вот этого я и боялся — что он в злости полезет на риск, подставится, начнёт бить не по расчёту, а по обиде. Но говорить было бесполезно.
Один раз немец едва не достал и его самого. Хасанов сменил позицию, приподнялся на новом месте — и пуля выбила щепу из рамы в ладони от виска, так близко, что его осыпало крошкой. Он рухнул обратно, замер и потом долго лежал не шевелясь, а когда сполз с позиции, руки у него чуть подрагивали — не от страха, а от того злого охотничьего азарта, который хуже страха.
— Хитрый, гад, — Хасанов сполз с позиции затемно, злой, вымотанный. — Он меня чувствует. Знает, что я на него вышел, и играет. Ничего. Кто кого перетерпит.
Я хотел сказать ему, чтоб не зарывался, чтоб не лез на рожон в азарте — но не сказал. Он и сам всё знал, а под руку такое говорить бесполезно.
Дзагоев вел себя неправильно — такой у майора был характер, пулям не кланяться. Что в обороне, что в атаке — он стоял почти в полный рост, лениво прикрываясь укрытиями. Я давно забил на предупреждения — майор старше телом и званием, поэтому советы и просьбы последовательно игнорировал. Поутру он поднялся на наблюдательный пункт — посмотреть на новый рубеж, подумать — и встал у пролома в полный рост, как привык.
Выстрел пришел не сразу, словно Грубер не сразу поверил в настолько легкую и жирную цель. Пуля вошла высоко, в грудь, и к моменту, когда майора стащили вниз, к нам, его уже было не спасти. Старый горец понимал это и сам:
— Не суетись, капитан, — выговорил он чужим, слабеющим, угасающим голосом. — Отвоевался Дзагоев.
Напрасно санитар пытался затыкать дырку в груди — Дзагоев смотрел на меня снизу вверх, и в глазах его, как ни дико, не было ни страха, ни тоски. Он улыбался.
— Чего лыбишься? — не выдержал я. — Силы береги.
— Беречь уже незачем, — он даже усмехнулся этому. — Ты слушай, раз время есть… Я, капитан, свои горы отстоял. Немца сюда пустил — и назад выгнал. Родную землю ему не отдал, — он тяжело вздохнул. — Мужик прожил жизнь не зря, если родную землю отстоял. Значит, и помирать не страшно. Совсем не страшно, слышишь? Лягу вот в эту землю, в свою, как дед тот… как звали-то… Пантелей. В свою лягу. По совести.
У меня в горле встал ком, и я не знал, что сказать человеку, который умирает довольным — такого не утешают, такому можно только пообещать. И я пообещал единственное, что имело для него цену.
— Отомстим, Асхар, — наклонившись, пообещал я. — Кровь за кровь.
Что-то дрогнуло у него в лице — это было то самое, что ему нужно было услышать напоследок. Горцу нельзя уходить с открытым счётом, ему нужно знать, что за него отомстят, что кровь не останется неотплаченной — и я дал ему это знание, потому что больше дать было нечего.
— Верю, — выдохнул Дзагоев. — Тебе — верю…
Он умер спокойно, с этой своей улыбкой, глядя куда-то мимо меня, в сторону родных гор. Я опустил его на землю и посидел рядом, пока меня не окликнули — потому что война не давала времени даже на то, чтобы проститься.
Гибель казавшегося бессмертным и незыблемым как сам Кавказ майора окончательно выбила из роты вяло шевелившийся после моих кулаков и ора боевой дух. Дзагоев был из тех командиров, за которыми идут не за страх, а за совесть — грубоватый, надёжный, свой, знавший эти горы как двор родного дома. Без него рота осиротела, и я чувствовал вокруг это молчание — тяжёлое, растерянное, какое бывает, когда из дома уходит хозяин.
Я принял командование, а к вечеру получил подтверждение — Гуров прислал коротко: капитан Сидорин временно принимает командование ротой. Ничего неожиданного — я и так тащил её половину боёв, и все давно смотрели на меня как на второго после майора. Но одно дело тащить, а другое — отвечать за всё. Не привыкать.
Мужики смотрели на меня, и в их взглядах не было ни удивления, ни сомнения — только ожидание. Они ждали, что теперь скажу я, куда поведу, как решу.
Первым своим приказом ротного я запретил высовываться на том участке вовсе — перевёл наблюдение на перископы и на Лунаря, который умел смотреть, не подставляясь. Пусть немец на том берегу ждёт наши головы сколько влезет. Вечером я нашёл Хасанова на его позиции. Он чистил винтовку Журавлёва в темноте, на ощупь, и не обернулся, когда я сел рядом.