Прицел Грубера на почетном месте витрины появляется только в моменты, когда Лунарь на «рабочем месте». Завернут в бархатку и хранится в украшенной тонкой резьбой шкатулке конца XVIII века. За прицелом ефрейтор Пыжов из соседнего батальона и явился. Ефрейтора на нашем участке фронта знают — мужик зажиточный, торгует не столько своим, сколько взятым в реализацию, в карты и прочее не играет принципиально. Говорят, что в его хозяйстве можно найти все — от подков до патефона, а его прибытие было предсказано древними сказаниями — Филька из стрелковой роты вчера рассказал, что ефрейтор собирается «прицел торговать идти».
Пыжов пришел с солидных размеров сидоров, и с порога выложил на стол шмат сала в холстине.
Лунарь недоуменно пошевелил бровями на сало:
— Ты, служивый, часом дверью не ошибся? — спросил он ласково. — Тут тебе не барахолка. Тут витрина.
— Ты кажи товар-то, — невозмутимо ответил Пыжов и подвинул сало ближе.
Лунарь тихо, интеллигентно вздохнул и развернул бархотку. Прицел лег на стол, тускло блеснув линзой. Хата подтянулась поближе: спектакль обещал быть знатным.
— Смотри, — разрешил Лунарь. — Руками не трогай. Это, милый, не стекляшка. Это Цейс. Личная оптика прославленного немецкого аса, сто сорок человек через нее в последний раз на белый свет глядели. Вещь с историей. Через двадцать лет за нее музеи драться будут, попомни мое слово.
— Сала мало? — деловито уточнил Пыжов.
Мужики кусали губы, давя смех. Лунарь прикрыл глаза:
— Сала мало.
На стол легла фляга спирта. Лунарь зевнул. Рядом с флягой встали часы на ремешке. Лунарь молча выдвинул из-под нар ящик, где рядком, как шпроты, лежали одиннадцать штук таких же и лучше. Пыжов крякнул, но не дрогнул: из сидора явились хромовые сапоги, за ними банка меда, за медом — бритва в футляре.
— Своих три, — скучающе отозвался Лунарь. — Золинген. Ты мед-то не убирай, мед пусть лежит.
Хата болела, как на футболе. Кто-то шепотом принимал ставки. Пыжов потел, снова нырял в сидор, и на столе прибывало: банка тушенки, зажигалка, моток телефонного провода непонятного назначения, варежки собачьей шерсти. Наконец обозник выдохнул и махнул рукой:
— И патефон. Дома, в обозе. С пластинками. Все, ирод, больше нету!
Над столом повисла тишина. Лунарь оглядел выложенное богатство, поцокал языком с искренним уважением.
— Хорошо даешь, — признал он. — Душевно даешь. Уважаю, — и завернул прицел обратно в бархотку. — Только вещь не продается. Ротная она.
Пыжов задохнулся:
— Так чего ж ты, аспид, полчаса из меня жилы тянул⁈
— А чтоб цену знать, — Лунарь любовно разгладил бархотку. — Вещь без цены — барахло. А теперь она — ценность. Патефон, кстати, если продаешь — заходи, поговорим.
Пыжов сгребал свое добро в сидор, ругаясь так, что салаги конспектировали. Мед Лунарь все-таки выторговал — за какую-то зажигалку, в порядке, как он объяснил, компенсации морального ущерба. Чьего именно ущерба, уточнять никто не рискнул.
— И не жалко? — спросил я его вечером. — Цена-то была конская.
— Жалко, — честно признал форточник. — Аж сердце заходилось. Только есть вещи, командир, которые не продаются. Я таких раньше не знал. А теперь, вишь, завел.
Позже, когда разговоры у печки стихли и мужики стали укладываться, ко мне подсел Калюжный — молча, как подсаживался часто, просто побыть рядом. Достал карточку Маруси, посмотрел, спрятал.
— Доживем, Васько? — спросил он тихо, не глядя. — До конца-то — доживем?
Я мог бы честно сказать, что до конца еще очень далеко и что ляжет еще столько, что загадывать — только зря. Но я посмотрел на его лицо и сказал другое:
— Доживем, Петро. Ты — доживешь. Тебя Маруся ждет, а того, кого ждут, так просто не убивают. Примета такая есть.
Примета есть, но работает не у всех. Калюжный кивнул, успокоенный, и стыдно мне не было ни капли.
А еще в те дни по роте пополз слух. Не то Боровой обмолвился, не то из штаба принесли: будто под Сталинградом случилось большое, решающее сражение. Будто немца там взяли в кольцо и дожимают. Слух был непроверенный, и я ему до поры не верил вслух — а про себя считал дни, потому что в отличие от остальных знал расписание. Бойцы передавали слух друг другу с загоревшимися глазами, и в затишье от него стало теплее.