Мужики на марше оживали. Колька шагал и мурлыкал под нос что-то свое, музыкальное. На привале я спросил, что он все гоняет.
— Повторяю, — смутился он. — Что до войны играл. Боюсь забыть, командир. Руки-то помнят, а в голове стирается помаленьку. Вот и гоняю про себя. Чтоб было с чем в консерваторию прийти.
Я кивнул и ничего не ответил. У Кольки была музыка, у Калюжного — Маруся, у Гурьева — тайга. Каждый нес свое, и свое несло каждого.
— Слышь, командир, — окликнул на марше Калюжный. — А до Берлина-то дойдем, как думаешь? Раз погнали.
— А хер его знает, Петро, — ответил я. — Фронт большой, а Берлина на всех не хватит. А так, — пожал плечами. — Года два еще, если стратегический потенциал врага оценивать.
— Через два… — он присвистнул. — Долго. Ну ничего. Маруся подождет, она у меня терпеливая.
— Подождет. Ей же на крылечке сидеть, не в окопе.
— Во-во, — серьезно согласился Калюжный, не поняв шутки.
Бывают люди, для которых родное крыльцо почти свято.
Лунарь, приноровившись к моему шагу, вполголоса рассуждал о своем: если и правда завязывать, надо после войны как-то легализоваться. Справка, то-се, анкета. А с его биографией на нормальную работу не возьмут.
— Возьмут, — пообещал я. — Я словечко замолвлю. Герой Советского Союза ходатайствует за проверенного бойца — это, брат, документ посильнее твоей анкеты.
Он глянул искоса, недоверчиво. Потом кивнул:
— Спасибо, командир.
И отвернулся. Не привык, чтоб за него вот так, по-людски. Ничего. Привыкнет.
На привале Федька раздобыл кипятку и заварил чай — настоящий, трофейный, не морковный. Сидели у дороги, грелись, передавали кружки по кругу. Лев чинил кому-то из молодых порванный ремень — руки у сапера золотые, что мину снять, что ремень залатать. Гурьев, разморенный, травил байку про тайгу, и молодые слушали, как сказку. Мимо шла и шла на запад могучая армейская река, а от кружки пахло миром.
К вечеру в колонне сама собой завелась песня — вполголоса, без команды, из середины строя. Ее не глушили.
А я нес свою мечту — ту, что обнаружилась во мне готовой, вылежавшейся: остаться в армии, дослужиться, жить. В плане, как выяснилось, была заложена и отдельная графа — под ту, которой я еще не встретил. Смешно: столько лет думал, как дожить до завтра, а теперь шагаю и мечтаю, как пацан. Ну и пусть. После Сталинграда можно.
И чем дальше мы уходили от Кавказа, тем легче становилось — не потому, что забывали, а потому, что впервые за войну шли не хоронить и держаться, а вперед. Мертвые оставались за спиной, в земле, которая одинаково ласково принимает и своих, и чужих. Мы шли к живым.
Горы стаивали за спиной в дымку, пока не стали просто краем неба. Позади остались Одесса, Севастополь, перевалы, крепость, Орджоникидзе, Грубер — целая война. Впереди лежала другая: наступление, освобождение, длинная дорога через полмира. Мы шли по ней живые, злые и привыкшие.
Мы шли на запад.
Конец третьего тома.